You are viewing [info]imelamed's journal

Стихотворения. Переводы. Статьи о русской поэзии [entries|archive|friends|userinfo]
Игорь Меламед

[ website | My Website ]
[ userinfo | livejournal userinfo ]
[ archive | journal archive ]

Литературное радио [Dec. 9th, 2016|03:53 pm]

Вот здесь две записи, касающиеся меня:
litradio.ru/author/56.htm

1.
Интервью Литературному радио, которое взяла у меня Наталья Полякова.

2.
Аудиозапись презентации моей книги. Я общаюсь с присутствующими и читаю стихи по скайпу. Выступают Дмитрий Бак, Леонид Костюков, Григорий Кружков, Павел Крючков, Максим Амелин, Павел Басинский, Эвелина Ракитская, Ирина Ермакова, Виктор Куллэ. Ведет вечер Александр Перверзин. 
Всем еще раз спасибо.
Link18 comments|Leave a comment

11 января 1996 г. [Dec. 2nd, 2016|10:15 pm]

http://www.youtube.com/watch?v=8U1BUmPAi5M&lr=1
Link16 comments|Leave a comment

АРСЕНИЙ ТАРКОВСКИЙ, КАКИМ Я ЕГО ПОМНЮ [Apr. 19th, 2012|02:07 am]

   Его имя я впервые услышал в 16 лет со сцены львовской филармонии, на выступлении очередного заезжего чтеца, кажется, Вячеслава Сомова. Оно не значилось на афише, да и местные стихолюбы плохо знали его поэзию. Несколько его стихотворений, прочитанных сверх программы, в нагрузку к Блоку, Цветаевой и Окуджаве, меня совершенно поразили. Помню, что одним из них было «Я ветвь меньшая от ствола России…». По причине «относительно меньшей известности» книги А. Т. можно было при желании найти во львовских библиотеках и взять на дом. Первой мне попалась «Земле – земное».
  

   Два года спустя, будучи студентом Черновицкого университета и приехав домой на каникулы, я зашел в гости к своему однокласснику. Там я познакомился с его дядей, неким Львом Хайкиным, журналистом московской многотиражки. Завязался разговор о поэзии. От Хайкина я узнал о существовании Бродского, которого тот отрекомендовал «лучшим из живущих русских поэтов». На мой вопрос об А. Т. журналист среди прочего сообщил: «При имени Тарковского Леонович встает». Это было очень понятно, и мир, в котором при имени А. Т. встает какой-то таинственный Леонович, показался мне несказанно прекрасным (лет через семь я рассказал эту историю Владимиру Николаевичу, и она его чрезвычайно позабавила).  

Read more... )

Link67 comments|Leave a comment

Я читаю стихи под музыку Бориса Головина [Feb. 19th, 2012|02:08 pm]
http://www.youtube.com/watch?v=8yqpEVbngHE

По завершении чтения несколько фотографий.
Link14 comments|Leave a comment

Еще интервью [Nov. 26th, 2011|06:37 pm]
   Интервью, данное мною журналу ПРАВОСЛАВИЕ И СОВРЕМЕННОСТЬ 

http://eparhia-saratov.ru/index.php?option=com_content&task=view&id=58613&Itemid=10393

    Беседу вела Оксана Гаркавенко.


    Примерно на эти же темы наша давняя беседа (2005 г.) со священнником
    и поэтом Константино Кравцовым на радио БЛАГОВЕЩЕНИЕ:

http://blagpb.orthodoxy.ru/mp3/radio/140405.mp3

Link24 comments|Leave a comment

Интервью в газете НГ-Exlibris [Oct. 13th, 2011|06:54 pm]

http://exlibris.ng.ru/person/2011-10-13/2_melamed.html

Беседу вела Елена Генерозова.
Link12 comments|Leave a comment

И с Дона и с моря... [Sep. 28th, 2011|07:12 pm]
В сегодняшней Литгазете напечатана моя заметка по поводу клеветнической статьи И. Панина о Марине Георгадзе и ее книге. Там она опубликована в сокращенном виде:
http://www.lgz.ru/article/17227/
Ниже помещаю ее полный вариант.

                                И С ДОНА И С МОРЯ…         

                               
   В «Литературной газете» №36, от 14. 09. 2011 г. опубликована заметка Игоря Панина «Кабачок вместо ананаса». Заметку эту предваряют выходные данные книги стихов и прозы Марины Георгадзе «Я жить вернусь…», стало быть, перед нами в формальном отношении – рецензия. Марины вот уже пять лет как нет в живых и оспорить, мягко говоря, бестактный опус Панина она не может, посему это вынужден сделать я, её близкий друг и автор одного из предисловий к книге.

  Прежде всего, надлежит заметить, что статья Панина вовсе не рецензия и в качестве таковой даже, вероятно, не была задумана. Говоря о поэзии Георгадзе, Панин лишь возмущается тем, что ему подсунули «кабачок вместо ананаса» и сетует на то, что посмертные оценки стихов Марины явно завышены. Но в качестве контраргумента Панин приводит одну единственную цитату и на ее примере уверяет читателя, что если «посмотреть объективно» (?), то стихи Георгадзе «в лучшем случае – средний уровень, проходные (?), в общем, стихи».

   О чем же эта статья?  Основной упор сделан на то, что Марина последнюю часть жизни прожила в США, где скончалась от рака в 2006 году. Заметка Панина представляет собой обвинительный акт в отношении писателей-эмигрантов, ненавидящих родину, однако «мечтающих, что после смерти их будут читать в России» (sic!). В ряды таких писателей зачисляется и Марина Георгадзе. Работа Панина изобилует досужими домыслами и искажением биографических сведений, почерпнутых из приложений к книге. Я бы сказал, что заметка эта написана в жанре художественной инсинуации. Панин то и дело запальчиво полемизирует с собственными выдумками, не имеющими ничего общего ни с отношением покойной поэтессы к России, ни с ее реальной биографией.   

Read more... )
Link28 comments|Leave a comment

(no subject) [May. 30th, 2011|09:32 pm]


          Вышла книга, над которой я работал 20 лет:





           Подробно о книге см. здесь:
           imelamed.livejournal.com/4737.html
          
           и здесь, на Озоне, где ее можно заказать:
           www.ozon.ru/context/detail/id/6438647/

           Книга двуязычная, с параллельным английским и русским текстом.

           Помимо моих переводов, в Приложении представлены классические переводы
           отдельных баллад, осуществленные Н. Гумилевым, В. Левиком, М. Лозинским,
           А. Сергеевым и другими. 

           Книга издана в Издательском центре РГГУ.
Link116 comments|Leave a comment

(no subject) [Jan. 25th, 2011|01:48 pm]


       
     * * *

                                    Памяти М. Г.

И облик твой, и нежный голос твой,
и всё, чего с волнением и страхом
касался я, давно уж стало прахом
в бесчеловечной урне гробовой.

Но если вдруг когда-нибудь опять
в ином краю, в пространстве неизвестном
мы возродимся в образе телесном –
как прежде я смогу тебя обнять?..

  2011

Link35 comments|Leave a comment

(no subject) [Nov. 10th, 2010|08:53 pm]

            * * *

Всю ночь он мучился и бился,
и жить недоставало сил.
И Богородице молился,
и милосердия просил.

И милосердие Марии
сняло страданье как рукой.
И он за много лет впервые
обрел желаемый покой.
 
И веки он сомкнул в истоме,
и вновь увидел как живых
отца и мать в родимом доме,
и, словно в детстве, обнял их.

И плакал он во сне глубоком,
своих не ощущая слез,
как бы вознагражденный Богом
за всё, что в жизни перенес,

помилованный и прощенный…
И мрак ночной редел над ним.
И сладко спал он, освещенный
лучом почти что неземным.

  2010

Link81 comments|Leave a comment

О Марине Георгадзе [Mar. 17th, 2010|05:44 am]

Сегодня замечательной русской поэтессе Марине Георгадзе (1966-2006) могло бы исполниться 44 года.
Публикуемая ниже заметка представляет собой предисловие к первому издающемуся на родине посмертному собранию ее стихов и прозы.


«Я ВЫБРАЛА ДОРОГУ…»

   Марину я впервые увидел в сентябре 1983 года. Она появилась в семинаре Винокурова, в котором я уже проучился два года. Ей было семнадцать, мне – двадцать два. Какая-то лента – цвет ее забылся за давностью времени – плотно облегала ее лоб. В ту пору грузинские черты на ее лице еще не проступили так явно. Да и носила она тогда вполне славянскую отцовскую фамилию: Косорукова. Вспоминаю ее темные, широко распахивающиеся глаза и восхитительный смех, при котором она слегка откидывала коротко остриженную голову.

   Винокуров почему-то сразу, на следующее же занятие, назначил ее обсуждение. Я увязался за ней после семинара, и тут же, в литинститутском дворике, выяснилось, что у нее нет пишущей машинки. А к ближайшему вторнику нужно было в нескольких экземплярах распечатать ее подборку. Я вызвался помочь, и мы поехали к ней домой за стихами.

    В этих стихах уже была вся Марина. В дальнейшем голос ее окреп, изменились какие-то интонации, но в своих главных очертаниях поэтика ее уже была обретена. В двух словах стиль Марины можно определить как стремление «дойти до самой сути» при почти полном пренебрежении к поэтическому инструментарию. Например, к точным рифмам, на что я всю жизнь ей пенял и чему она решительно не придавала значения. При этом она была настоящим поэтом, со своим неповторимым художественным миром и со своей особенной образной системой.

Read more... )
Link84 comments|Leave a comment

(no subject) [Feb. 27th, 2010|08:16 pm]
Друзья мои!

В четверг, 4 марта с.г., состоится презентация моей новой книги  «ВОЗДАЯНИЕ» (М., ВОЙМЕГА, 2010).
Точный адрес мероприятия и внешний вид книги см. в журнале ее издателя
и поэта Александра Переверзина:
reverzin.livejournal.com/247153.html

Книга состоит из двух частей: новые стихи («ВОЗДАЯНИЕ») и избранные
стихотворения из предыдущих книг, публикуемые в основном в новых редакциях.

Несколько стихотворений из первой части:

 
           В БОЛЬНИЦЕ

Если б разбился этот сосуд скудельный,
трещину давший, – где бы, душа, была ты?
Как в скорлупе, здесь каждый живет отдельной
болью своею в белом аду палаты.

Нет ничего на свете печальней тела.
Нет ничего божественней и блаженней
боли, дошедшей до своего предела,
этих ее снотворных изнеможений.

Черным деревьям в окнах тебя не жалко,
где отчужденно, точно в иной отчизне,
падает снег. И глухо гремит каталка.
И коридор больничный длиннее жизни.

   1998


   * * *

Ласточки твои пропали,
    Афанасий Фет.
Бабочек, что здесь летали,
    и в помине нет.

Похоронена в сугробе
     песня ямщика.
И истлела в темном гробе
     нежная щека.

С корнем выдернуты розы,
     вытоптан лужок.
Остаются лишь морозы.
     Холодно, дружок.

    1999

 
Read more... )
Link95 comments|Leave a comment

Стихи 2000-2005 гг. [Dec. 14th, 2009|09:26 pm]

несколько стихотворений, объединенных общими мотивами

* * *

Полутемная больница.
Медсестер пустые лица.
Санитаров пьяный бред.
Инвалидам сладко спится:
никому из них не снится
переломанный хребет.

Кружит девушка в коляске.
Ей, мужской не знавшей ласки,
хоть собой и хороша,
все бы, глупой, строить глазки,
выпавшей, как в страшной сказке,
со второго этажа.

Слёз непролитые реки
здесь взорвать должны бы веки
бедных юношей. Но вот
странный, жуткий смех калеки,
затвердившего навеки
непристойный анекдот.

Нет надежды ниоткуда.
Тем в колясках и не худо,
этот сдался без борьбы,
этот верует покуда,
что его поднимет чудо
прежде ангельской трубы.

Боже праведный и славный,
если только разум здрав мой,
просьбу выполни мою:
всем разбитым смертной травмой
дай удел посмертный равный –
посели в Своем раю.

Исцеляющим составом
проведи по их суставам.
Не подвергни их суду.
Всем им, правым и неправым,
босиком по вечным травам
дай гулять в Твоем саду.

2000


Read more... )
Link65 comments|Leave a comment

Три стихотворения 2000 г. [Apr. 16th, 2009|07:21 pm]

   * * *

Все то же безумье в больничной палате,
все та же кошмарная ночь.
Распятый за нас при Понтийском Пилате
мне только и может помочь.

Душа моя смертною скорбью объята
и пламенем Судного дня.
Но сладко мне знать, что во время Пилата
Ты также распят за меня.

И сладко мне плакать в ночи покаянной
о том, что Ты все искупил
и уксус из чаши моей окаянной
устами пречистыми пил.


   * * *

Над увядшим вертоградом
веет холодом, распадом,
яростною тьмой.
Отчего ж, не тронут адом,
чей-то слабый голос рядом
шепчет: «Боже мой!»

Бесы кружат с новой силой,
дразнят черною могилой.
Как тебя спасти?
Отчего же голос милый
шепчет: «Господи, помилуй!
Господи, прости!»


   * * *

В ненадежных и временных гнездах
и тела обитают, и души.
Но Спаситель приходит, как воздух
посреди мирового удушья.

Посреди мирового мороза,
в безысходных глубинах страданья,
раскрывается сердце, как роза,
от Его дорогого дыханья.

Все оплачено было сторицей
и искуплено страшною кровью,
чтобы ты бесприютною птицей
возвратился под вечную кровлю.

   2000

 
Link115 comments|Leave a comment

Памяти Ирины Хроловой [Apr. 7th, 2009|11:25 pm]

   Сегодня, 8 апреля, исполняется шесть лет со дня смерти Ирины Хроловой (1956-2003), замечательного, пока еще малооцененного поэта и одного из самых близких моих друзей.
   Помещаю здесь два своих старых стихотворения, посвященных Ирине при ее жизни, а также небольшое предисловие к ее посмертному сборнику стихов.

* * *

Так эта ночь нежна, так ливень милосерден.
Так бескорыстен плач, так бесконечна тишь.
Я руку приложил – ты стала правым сердцем.
Покалываешь чуть. Почти что не болишь.

Я знаю – этот страх к рассвету вновь воскреснет,
войдет, как секундант, и спросит: не пора ль?
И будет щебет птиц так тяжек и надтреснут,
как будто снится им пожизненный февраль.

Я – жаворонок… нет… я – речью этой жалок.
Гортань моя суха, темнее темноты
забота о себе: рука бы не дрожала,
нога б не затекла, забыться бы, но ты

усни, усни, усни под чуткою ладонью.
Ты – правое во мне. На свете нет потерь.
Я ревновал тебя к сиротству и бездомью –
под правою рукой ты вся во мне теперь.

Но та рука влажна – от ливня ли, от слёз ли,
и крестовиной страх растет в моем окне:
ты вся теперь во мне, но ты лежала возле
и стала пустотой на смятой простыне.

Не мучься – ты права под правою рукою.
Но справа пустота на тело, как ледник,
ползет – я потерплю, я поплотней укрою
ее и притворюсь, что это – твой двойник.

Так милосерден дождь, что речь моя промокла.
Уже словам нужна защита немоты.
Не бейся ж так во мне, как бьется дождь о стекла.
Не бойся – я с тобой. Но ты… но ты… но ты…

  1984

Read more... )

Link53 comments|Leave a comment

Памяти мамы (стихи 1999 г.) [Feb. 9th, 2009|11:55 pm]

Сегодня, 10 февраля,  ровно 10 лет со дня
смерти моей матери (1922-1999).
Помещаю здесь диптих её памяти, написанный в 1999 году.
       

            ПАМЯТИ МАМЫ

          два стихотворения

                     1.

         Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться…

В детство мое, покинув сырую яму,
в снежной ночи ко мне ты придешь обратно.
Я по слогам прочту, как ты мыла раму –
в прописях тех чернил не просохли пятна.

В темном проеме так силуэт твой светел,
что и не надо мне никакого утра.
Раму из рук твоих вырывает ветер,
на подоконник мерзлая сыплет пудра.

Вот за оледенелою крестовиной
ты по пустому воздуху водишь тряпкой…
– Игорчик, ты недавно болел ангиной,
в шарф запахнись и уши укрой под шапкой.

Голос твой тонет в мутной метельной каше
и остается в той недоступной жизни.
Только и слышу я твой предсмертный кашель
в обетованной, чуждой тебе отчизне,

да на далекой свежей твоей могиле
жаркого ветра тяжкое дуновенье,
да заунывный, горестный вой Рахили,
плачущей, не желающей утешенья.


                     2.

Еще никто не должен умирать.
И бабочка, вплывая в палисадник,
на темную твою садится прядь –
божественный и мимолетный всадник.

И пахнет мятой мокрая скамья.
И снег летит над Средиземным морем.
И проступает из небытия
ее пыльца, захватанная горем.

И жизнь твоя стремится напролом
вот в эту ночь с бездонною зимою,
шуршащая папирусным крылом,
оранжевая, с траурной каймою.

   1999
 
Link74 comments|Leave a comment

Старые стихи (1996-1997) [Jan. 7th, 2009|02:50 pm]

     ГОРОДСКИЕ ЯМБЫ
   
     три стихотворения



                1.
 
Душа в телесной клетке бьется,
обиды горькие выносит,
во тьме обыденной хлопочет.
Но к вечности уже не рвется,
и вечности уже не просит,
и вечности уже не хочет.

В пространстве, где тепла не стало,
дыханье расцветает пышно,
морозный ветер сердце студит.
Но музыка уже устала,
и музыки уже не слышно,
и музыки уже не будет.

В глубинах городского ада
кричит рассерженная галка,
автомобиль ревет протяжно.
И ничего уже не надо,
и ничего уже не жалко,
и ничего уже не страшно.

   1996


                2.


Автомобили, улицы и лица –
в чаду, в бреду, в кошмарной круговерти –
все это будет длиться, длиться, длиться,
все это не окончится до смерти.

Не вырваться… Всегда одно и то же:
деревья, люди и автомобили.
И мне порою кажется, о Боже,
они мне будут сниться и в могиле.

И я все те же каменные зданья
увижу вместо райского сиянья.
И я все тот же дикий рев мотора
услышу вместо ангельского хора.

   1997

                 3.

Душа моя, ударили морозы,
цветы увяли, опустели гнезда.
И ветер пламя рвет из папиросы,
уносит ввысь и зажигает звезды.

И падает холодный отблеск синий
на нашу жизнь, на все, что мы любили.
И медленно ложится черный иней
на парапеты и автомобили.

И, зная, что не вырваться из плена,
я чувствую остывшей кровью всею,
о чем поет железная сирена
блаженному от горя Одиссею.

   1997
 
Link42 comments|Leave a comment

Памяти Натальи Беккерман [Oct. 18th, 2008|11:21 pm]

  
Сегодня, 19 октября, Наталье Исааковне Беккерман (1943-2000) могло бы исполниться 65 лет.

   Её квартира на Шебашевском проезде близ метро «Аэропорт» была по-настоящему легендарной. Как я уже писал в предыдущем посте, это был своеобразный литературный салон 80-90 гг. прошлого века. Там годами жили, пили водку, ссорились, женились и разводились бездомные писатели. Кроме того, дом всегда был полон гостями, которые, в свою очередь, приводили туда собственных друзей и знакомых. Там жили и бывали Александр Еременко, Александр Волохов, Эргали Гер, Александр Яковлев, Анатолий Богатых, Дмитрий Бак, Павел Басинский, Вячеслав Курицын, Наталья Михайлова, Ирина Суглобова, Эвелина Ракитская, Виктория Волченко, Барый Гайнутдинов (Борис Головин), Юрий Юрченко, ныне покойные Ирина Хролова (1956-2003), Евгений Блажеевский (1947-1999), Борис Викторов (1947-2004), Марина Георгадзе (1966-2006), Татьяна Бек (1949-2005), Евгений Лебедев (1941-1997), Алексей Дрыгас (1958-2003), Михаил Дидусенко (1951-2003), Наталья Зайцева (1954-2005).
   И многие другие. Всех не вспомнить и не перечислить…

   Я прожил в этом доме четыре года.
   А она… Она была добра, человеколюбива, бескорыстна… Впрочем, по отношению к ней все эти эпитеты сейчас кажутся малозначащими и пустыми.
   Вот два стихотворения ее памяти.

   * * *
               
Ангел кроткий, ангел нежный,
ангел легкокрылый
зажигает свет безгрешный
над твоей могилой.

Свет струится неизбежный
в неземной отчизне
после тяжкой, безнадежной,
безысходной жизни.

Там сама ты ангел милый,
ангел легкокрылый.
Господи тебя помилуй,
Господи, помилуй!

Ради памяти Наташи
нас помилуй тоже,
и тела, и души наши,
милосердный Боже.

   2000


еще одно стихотворение )

Link37 comments|Leave a comment

Памяти Бориса Викторова [Oct. 13th, 2008|11:45 pm]

   Сегодня, 14 октября, скорбная дата: четыре года назад ушел из жизни Борис Викторов (1947-2004), замечательный поэт и мой близкий друг.

   Помещаю здесь стихи его памяти а также небольшую заметку о нем.


   * * *

                   
…И о тебе не плачу потому,
что я теперь тебя несчастней, Боря,
что ты уже покинул эту тьму
и больше нет мучения и горя.

Тебе уже не страшно, мой родной.
Тебе уже не больно, мой хороший.
Теперь ты там в компании одной
с Ириной, и Мариной, и Алёшей.

Там вечный праздник празднуете вы.
Ты пьешь вино с Наташею и Женей.
Теперь ты жив, а мы ещё мертвы
для жизни вожделенной и блаженной.

   2004
 

   Борис Викторов родился в 1947 году. Его поэтические сборники регулярно издавались в 60-80-ые годы в Молдавии, где прошла юность Бориса. В середине 70-ых Викторов переселился в Москву, в 1985-ом окончил Высшие литературные курсы при Литинституте. Большие подборки его стихотворений стали появляться в 90-ые годы – в «Новом мире», «Арионе», «Континенте», «Дружбе народов». В 1999-ом вышла первая московская книга Викторова «Челоконь», а в 2006 – посмертное собрание его поэм. Борис не был избалован славой, его имя не попадало в обоймы свежеиспеченных гениев, однако его стихи ценил Арсений Тарковский, а также поэты-современники: Е. Блажеевский, Т. Бек, Ю. Кублановский, Ив. Жданов, М. Кудимова и многие другие.

   Борис не любил суетные современные тусовки, потому что никогда не был обделен подлинным литературным общением. Еще в шестидесятые он часто наезжал из Кишинева в Ленинград и стал своим человеком в литературных кругах северной столицы. Ему, девятнадцатилетнему юноше, и двум его приятелям однажды три часа подряд в какой-то пустой аудитории читал свои длиннющие поэмы двадцатишестилетний Бродский. Боря еще застал баснословные времена, когда огромная толпа осаждала обыкновенную питерскую забегаловку, в которой декламировал стихи подвыпивший Глеб Горбовский.

   Я познакомился с Викторовым году в 1988-ом, в легендарной квартире ныне покойной Натальи Исааковны Беккерман близ метро «Аэропорт» – своеобразном литературном салоне тех лет. Квартира эта почти всегда была полна гостей. Кроме того, в ней годами жили, пили водку, ссорились, женились и разводились бездомные поэты и поэтессы. Бориса привел в этот дом уже знаменитый в ту пору Саша Еременко, тоже некоторое время там обитавший (привел «с корабля на бал»: перед этим Викторов и Еременко плавали по Баренцеву морю в составе какой-то агитбригады). Потом мы виделись с Борисом от случая к случаю, в основном там же, у «Исаковны», иногда на днях его рождения в хлебосольном доме Викторовых в Печатниках. Но по-настоящему подружились лет через восемь, когда я познакомил Бориса с его ровесником, замечательным поэтом Женей Блажеевским. Блажеевский теснее сблизил нас и сам стал для нас близким другом, почти братом. К сожалению, наш «тройственный союз» просуществовал недолго: Женя ушел из жизни первым, в мае 1999-го… 

  
Викторов был человеком вполне «от мира сего». Он любил хорошее вино, радовался, когда стол был уставлен фруктами и обильной закуской, к чему сам мог едва притронуться – его радость была скорее эстетической, нежели потребительской. Он обожал застольное чтение стихов (что нынче даже в компаниях поэтов считается чуть ли не дурным тоном). Свои произведения читал «с выражением», с невероятной  значительностью, чужую поэзию воспринимал с редкой по нынешним временам благожелательностью. 

   В последние годы он почти непрерывно болел. Жил с искусственной почкой, перенес инфаркт, кочевал из больницы в больницу (из последней Бориса выписали умирать, не скрывая от пациента страшного диагноза). Поражало стоическое спокойствие, с которым он переносил обрушивающиеся на него недуги. В один из светлых промежутков я уговорил Борю съездить со мной в Израиль. Эта поездка стала для него настоящим праздником. Он был счастлив, что успел увидеть Святую Землю, Иерусалим, Храм Гроба Господня. Он встретился со старыми друзьями, и чудесное вино, как в беззаботной бессарабской юности, снова лилось рекой, и Борис чеканно, торжественным голосом читал свои стихотворения и внимательно вслушивался в чужие. Вот только приходилось всё время глотать таблетки, очередной прием которых пропускать было уже нельзя…

В полном виде эта заметка опубликована в журнале «Арион»: 
magazines.russ.ru/arion/2007/3/me21.html

А стихи Бориса Викторова можно почитать, например, в Журнальном Зале:
magazines.russ.ru/authors/v/viktorov/


Link32 comments|Leave a comment

Судьба и поэзия Евгения Блажеевского [Oct. 5th, 2008|07:11 pm]

              Статья была написана в 2005 году
              и тогда же опубликована в журнале
«Континент» (124, 2005)
             
magazines.russ.ru/continent/2005/124/me24.html        
              Здесь воспроизводится с небольшой правкой.
 

                           1

   Его любили все. Все, кому дорога была его поэзия, все, с кем он засиживался допоздна на своей маленькой кухне, все, чьи рукописи он неутомимо пристраивал в разнообразные редакции. На панихиде в Малом зале ЦДЛ было не протолкнуться. Он умер на майские праздники, но в день его похорон пошел снег, ложившийся в еще не засыпанную могилу…
Read more... )
Link14 comments|Leave a comment

Памяти Евгения Блажеевского (1999) [Oct. 4th, 2008|11:17 pm]
 
На октябрь приходятся даты рождения и ухода нескольких близких мне людей.

Сегодня, 5-го октября, замечательному поэту Евгению Блажеевскому (1947-1999) исполнился бы 61год.
В интернете стихов Жени немного, а те, что есть, не дают адекватного представления о его таланте.
Желающие ознакомиться с его произведениями могут оставить свои адреса (удалённым комментарием), и я вышлю вордовскую версию посмертной книги Блажеевского, которой, боюсь, уже не отыскать в продаже.
Свою статью о жизни и поэзии Жени вывешу следующим постом.
А пока стихи, написанные через несколько месяцев после его смерти.

       
ПАМЯТИ ЕВГЕНИЯ БЛАЖЕЕВСКОГО

  Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье…
                                                    Е. Блажеевский

Коль водка сладка, как писал ты, родной,
с тобой бы я выпил еще по одной.
Зачем же меня ты покинул?
Как будто в промозглый колодец без дна,
откуда звезда ни одна не видна,
ты черный стакан опрокинул.

Тебе бы к лицу был античный фиал.
Влюбленный в земное, ты не представлял
посмертного существованья.
Но если, родной мой, все это не ложь,
дай знать мне, какую там чашу ты пьешь,
сладка ль тебе гроздь воздаянья?

И если все это неправда – в ночи
явившись ко мне, улыбнись и молчи,
надежде моей не переча.
Позволь мне молиться, чтоб вихорь и град
не выбили маленький твой вертоград,
где ждет нас блаженная встреча.

   1999

 
Link47 comments|Leave a comment

Старые стихи (2000-2003) [Sep. 10th, 2008|07:06 pm]

несколько старых стихотворений,
объединенных общими мотивами


   * * *

Квартира гостями полна.
На матери платье в горошек.
И взрослые делятся на
хороших и очень хороших.

Звон рюмок, всеобщий восторг.
У папы дымит папироса.
Вот этот уедет в Нью-Йорк,
а тот попадет под колёса.

Осенний сгущается мрак,
кончаются тосты и шутки.
И будет у этого рак,
а та повредится в рассудке.

И в комнате гасится свет.
И тьмой покрываются лица.
И тридцать немыслимых лет
в прихожей прощание длится.

Как длится оно и теперь,
покуда сутулы, плешивы,
вы в нашу выходите дверь,
и счастливы все вы, и живы.

   2002
 
Read more... )
Link63 comments|Leave a comment

Старые стихи (1995-1996) [Sep. 6th, 2008|11:38 pm]
      
         В ЧЕРНОМ РАЮ

       три стихотворения


                 1.


Мне восемь. Я вижу вас в жизни земной,
бессмысленной и незавидной:
у входа на рынок сапожник кривой
в коляске сидит инвалидной.

В ужасной коляске, знакомый до слез
сапожник торгует шнурками
и тяжесть ее колоссальных колес
толкает больными руками.

Я вижу, как, залпом глотая вино,
похмельный художник Алфимов
рисует в сарае при местном кино
афиши для завтрашних фильмов.

Как толстая Дора за грязным столом,
приемщица нашей химчистки,
все пишет и пишет чернильным пером
какие-то скучные списки.

До худшего дня, до могильной поры
в убогой и тусклой отчизне
вы крест свой несли, а иные миры
вам даже не снились при жизни.

За то, что грядущую участь свою
вы видели в образах тленья, –
посмертною родиной в черном раю
дарован вам сон искупленья.

Покуда кружит в негасимых лучах
над вами мучитель крылатый –
я, маленький мальчик, в бессонных ночах,
беспомощный, невиноватый,

вас вижу и плачу, и нет моих сил
к нему обратиться с мольбою,
чтоб дал вам забыться, чтоб вас не будил
своею безумной трубою.
 
еще 2. и 3. )
Link38 comments|Leave a comment

Памяти Марины Георгадзе [Aug. 23rd, 2008|12:02 am]
Сегодня, 23 августа, еще одна "окаянная дата", как говорила Ахматова.
Два года назад в Нью-Йорке  умерла МАРИНА ГЕОРГАДЗЕ (1966-2006), замечательный поэт, прозаик, мой близкий друг.
Мы с ней вместе учились в Литинституте, в семинаре Винокурова.


Вашему вниманию предлагаю стихи, посвященные Марине, но Марине живой, двадцатилетней.

Стихам этим тоже более двадцати лет. В них я написал, что Марина "земную жизнь прошла всего на треть". В 1987 году я не мог предположить, что она прошла ее уже до половины...

Ссылки на публикации Марины см. в комментариях к этой записи.

   

          * * *

         Любить и лелеять недуг бытия…
                                Баратынский

Любимая, мне страшно за тебя.
Зачем, недуг лелея и любя,
об исцеленье думаешь заране?
Земную жизнь пройдя почти на треть,
зачем в иную пробуешь смотреть,
водя пером по их незримой грани?..

Не видя в этом времени пути,
сердца свои мы держим взаперти,
и опыт нас безвыходности учит:
пойдешь направо – злую встретишь ложь,
прямым путем и вовсе пропадешь,
свернешь налево – жалостью замучат.

Я плачу, плачу – все обречено.
Я тупо пью холодное вино.
И постепенно зреет безразличье
во мне к себе, к другим и к небесам,
к невыносимым чьим-то голосам,
срывающимся на косноязычье…

Но часто все ж мне кажется – я жив,
и в общем хоре голос мой не лжив
лишь оттого, что ты на этом свете.
И за тебя в ночной моей тоске
я помолюсь на странном языке
местоимений, слез и междометий.

И, может быть, не в том моя беда,
что ты со мной не будешь никогда,
не в том, что врозь отправимся с тобою
мы и туда, чего и мысль, и речь
страшатся, от чего не уберечь
друг друга ни объятьем, ни мольбою.

Но в том беда, любимая, что нам,
скорей всего, не встретиться и там,
куда глядишь ты так неосторожно.
И если тот же холод там и тьма –
что остается?.. Не сойти с ума,
и жить, когда и выжить невозможно.

   1987
Link87 comments|Leave a comment

Памяти отца (стихи 1989-1996 гг.) [Aug. 22nd, 2008|06:13 pm]

Сегодня, 22 августа, исполняется 19 лет со дня смерти моего отца (1915-1989).
Ниже я помещаю четыре старых стихотворения, посвященные его памяти.

1.

Совсем не ты – а кто-то неживой,
с положенной неловко головой,
так сжавший губы, словно бы оттуда,
из темноты, не смея произнесть
блаженную разгадку или весть…
Молчи, молчи – я буду верить в чудо.

В сиротском сне не мучь меня – невмочь
мне видеть, как ты молод в эту ночь:
из твоего огромного кармана
я что-то непонятное тащу,
в буфете роясь, сладости ищу,
а ты глядишь растерянно и странно.

И я слезами жадными давлюсь,
и найденным с тобою не делюсь,
и, содрогаясь, снова это вижу…
Могильный ком, обрушенный во тьму,
подступит словно к горлу моему,
и детство я свое возненавижу.

В моем каком-то старом пиджаке,
с обшарпанным портфельчиком в руке,
во снах, где рай душа твоя нашла бы,
идешь ко мне ты – с горем пополам,
и древний дождь стекает по полям
твоей нелепой, необъятной шляпы.

И, плачущего мальчика, меня
ты снова держишь за руку, храня
на этот раз уже как бы над бездной.
И наблюдаешь с жалостью за мной
ты, не вкусивший сладости земной,
не обделенный милостью небесной…

   1989
Link77 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ (окончание) [Aug. 1st, 2008|09:00 pm]

                              9.  СОБЛАЗН НОВОЙ ГАРМОНИИ
                                          (продолжение)
                                                   
                                                  * * *
   Гармонический строй и лад, строение и состав русской поэзии формируются благодатно. Совершенная поэзия имеет метафизическую природу, и даже «кое-что» изменить в ее строении и составе невозможно по чьему-либо произволу. Ее гармония не является чьим-то персональным достижением, и даже о пушкинской гармонии можно говорить лишь условно, поскольку она – допушкинского происхождения. Если Страхов прав, и «Пушкин не был нововводителем» [36, 142], то всего менее он был нововводителем в этом смысле.
Link46 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ [Aug. 1st, 2008|08:33 pm]
     
                  8.  МЕТАФИЗИКА САМОВЫРАЖЕНИЯ

   «Гармонии цветаевских стихов», отмечаемой Пастернаком в «Людях и положениях» [27, 4, 339], на мой взгляд, более всего соответствует недолгий период творчества Цветаевой после милого отроческого самовыражения «Вечернего альбома». Такие стихи, как «Идешь, на меня похожий…», «Уж сколько их упало в эту бездну», «Вот опять окно…» исполнены в равной степени и чистоты, и силы, что прежде всего и поразило Пастернака. Говоря о перерождении Цветаевой и определяя его как «ее собственные внутренние перемены» [27, 4, 339], Пастернак, по-видимому, слегка скромничал, ибо отчасти сам был в этом ее перерождении повинен. И дело не только в его влиянии на ее стиль, о чем толковала эмигрантская критика. Цветаева не скрывала, что была заворожена пастернаковскими чудесами, но прельстила ее, на мой взгляд, не столько его поэтика, сколько пример и возможность сотворения подобных чудес.   
Link22 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ [Jul. 31st, 2008|09:22 pm]
                          6.  СОВЕРШЕНСТВО И ПРОМЫСЛ

   Обращение к Музе все реже слышится в поэзии XX века. Дело, разумеется, не только в том, что Муза превращается в некий рудимент или игнорируется поэтами как бессмысленный архаизм. Само собой, в Музе не нуждается набирающее силу самовыражение: ее довольно сложно представить в стихах, например, Хлебникова.* Вместе с тем, возникает более печальная причина ее отсутствия.  
Read more... )
Link8 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ [Jul. 30th, 2008|09:08 pm]

                                      4.  МИСТИЧЕСКИЙ СОБЛАЗН СИМВОЛИЗМА
                                                        (продолжение)

                                                                 * * *
   У Сологуба, в отличие от большинства символистов, отсутствовал энтузиазм преображения действительности – у него была своя мечта. Не стану касаться здесь ее конкретного содержания: гораздо важнее, что стихи Сологуба – не благодаря и не вопреки этой мечте – нередко прорывались к благодатному совершенству.
 
   Существенно и другое – насколько диаметрально противоположно оценивалась его поэзия порой одними и теми же исследователями. «Наряду с чудесными стихами, классически прекрасными по форме, он написал целые сотни плохих, то нестерпимо банальных, то вычурных. (…) Иногда казалось, что есть два Сологуба: один – сильный и взыскательный мастер (…), другой – графоман и ремесленник». Таков приговор Корнея Чуковского [44, 6, 332]. А вот что писал о сологубовской поэзии Шестов: «Пушкин бы хохотал над этими стихами. Поэт не жертвы Аполлону приносит, а голосит, как дикий зверь (…) он бессмысленно воет (…). Как мог Аполлон благословить такое творчество?» Но Шестов тут же признавал, что в стихах Сологуба «есть дивная музыка, смысла которой ни ему, ни его читателям разгадать не дано» [47, 2, 420 – 431]. Совершенство сологубовских стихов отмечал Блок [8, 5, 285].
Link27 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ [Jul. 29th, 2008|09:48 pm]
         
                         3.  СОВЕРШЕНСТВО И ИСКУССТВО СЛОВА


   О замечательных стихах иногда говорят: «искусство слова», «произведение словесного искусства» и т. п. Но, прилагая такие формулировки к пушкинскому «Я вас любил…» или к «Завещанию» Лермонтова («Наедине с тобою, брат…»), не почувствуем ли мы некоторую бессмыслицу? И напротив, применительно ко многим стихам Мандельштама эти определения кажутся более чем уместными. Пронзительные, отчасти пророческие «Стихи о неизвестном солдате» – высокое искусство, сотворенное человеком. Но все же – не чудесное совершенство, дарованное ему свыше. И если в какой-то степени верно, что поэт – «только слов кощунственных творец», как сказано у Блока, то получается удивительный парадокс: в некоей незримой иерархии Пушкин и Лермонтов оказываются менее творцами, нежели Мандельштам, Пастернак или Хлебников.
Link29 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ [Jul. 28th, 2008|10:16 pm]
                                  
                              2. СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ
                                                   (продолжение
)                    
                                      * * *

   Стихотворение Пушкина «Поэт» помогает установить наиболее существенное метафизическое различие между совершенством и самовыражением. Необходимо только прочесть его «с суеверным вниманием», как нам рекомендовал Гершензон читать Пушкина [13, 15].

   Стихотворение было неправильно или тенденциозно прочитано, вследствие чего и различные трактовки «Поэта» оказывались неверными или поверхностными. Вызывала недоумение, оспаривалась и искажалась несложная, в сущности, мысль Пушкина о том, что поэт погружается «в заботы суетного света» и остается «меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней» пока его «не требует к священной жертве Аполлон», пока не «коснется его слуха божественный глагол». Такой поэт одинаково не устраивал ни утилитаристов, ни эстетов. Революционер Белинский объявил пушкинскую мысль ложной, прибавив, что «наше время преклонит колени перед художником, которого жизнь есть лучший комментарий на его творения, а творения – лучшее оправдание его жизни» [6, 2, 124]. Белинскому вторил сторонник «чистого искусства» М. Катков (в будущем – реакционер): «Это только факт, а не закон. Напротив, мы должны убедиться, что богатый дар природы может вполне проявить себя только при условии высокого нравственного и умственного образования» [33, 394].

Read more... )
  
Link42 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ (1997) [Jul. 27th, 2008|12:52 pm]
                                   
                                                     Нам не дано предугадать,
                                                     Как слово наше отзовется, –
                                                     И нам сочувствие дается,
                                                     Как нам дается благодать...
                                                                                 Тютчев
                                                   

                                       1. ГЕНИЙ И БЛАГОДАТЬ
   Чувство, неизменно сопутствующее чтению иных шедевров Пушкина, Лермонтова или Фета: стихи вовсе не написаны в привычном смысле этого слова. Безотчетная уверенность, что такое совершенство не могло быть достигнуто только человеческим, сколь угодно гениальным, порывом. Что стихи как-то угаданы, продиктованы свыше. Что в процесс их создания вмешались чудесные благодатные силы.

   В этом нисколько не сомневались сами поэты. У Пушкина «божественный глагол», касающийся «до слуха чуткого» поэта -не совсем метафора. И Ахматова, которой было хорошо известно, «из какого сора растут стихи», призналась все-таки: «И просто продиктованные строчки / Ложатся в белоснежную тетрадь».
   
   Существование черновиков не должно вводить в заблуждение. Благодать не снисходит на поэта «в готовом виде». То, что называют творчеством, здесь, вероятно, означает встречный прорыв к «божественному» прообразу стихотворения, постепенное отметание «человеческого» сора, случайных и лишних слов, неизбежно наслаивающихся на смутно брезжущий идеал. Неточное слово, небрежная строчка или неряшливая рифма сигнализируют о недоснятии какого-то слоя, недослышании «чутким слухом» какого-то звука. Художественное совершенство и есть максимально возможное приближение к идеальному образцу.
 
Read more... )</div></div>

Link37 comments|Leave a comment

ОТРАВЛЕННЫЙ ИСТОЧНИК (1995) [Jul. 25th, 2008|02:54 pm]

 

                    ОТРАВЛЕННЫЙ ИСТОЧНИК

   18 февраля 1837 года секретарь шведско-норвежского посольства Густав Нордин извещает свое правительство о трагической гибели Пушкина. Оценивая значение этой понесенной Россией «чувствительной утраты», Нордин среди прочего замечает: «…в отношении стиля г. Пушкин все более и более приближался к той благородной простоте (noble simplicité), которая является печатью подлинного гения» (П. Е. Щеголев, «Дуэль и смерть Пушкина»).
  
Read more... )
Link33 comments|Leave a comment

ПОЭТ И ЧЕРНЬ (фрагменты) [Jul. 18th, 2008|05:25 pm]

  
Чернь есть нечто, противоположное всякой обособленности. Это образование не арифметическое, а метафизическое, в котором всякая единица, если бы ее можно было вычленить, не являлась бы личностью. Чернь – не сумма Иванов и Петров, а мистический монолит. Если некий Иван «выйдет» из нее, Чернь не станет меньше на единицу.
   Попадая в состав Черни, любая индивидуальность теряет свое лицо. Поэтому действия человека внутри толпы безотчетны: он «не ведает, что творит». По Евангелию, каждый человек заслуживает прощения, но в толпе нет отдельного человека. Чернь оказывается бесчеловечной в обоих смыслах слова: не все в толпе желали казни Иисуса, но вся толпа кричала: «Распни его!»
  
То, что у Пушкина в знаменитом стихотворении («Поэт и толпа») диалог с Поэтом ведет сразу вся Чернь, а не какой-либо ее представитель, обладающий индивидуальным голосом, как раз и иллюстрирует онтологическую цельность и безликость Черни.
   Чернь как метафизическое образование, разумеется, не есть очевидное скопление народа, это – не обязательно толпа, собравшаяся на площади. В пушкинском стихотворении Чернь лишь для наглядности персонифицирована, в действительности она находится везде и голоса ее раздаются отовсюду.
  
Read more... )
Link124 comments|Leave a comment

УЛИСС [Jul. 17th, 2008|06:06 pm]
   Я поступил в Литературный институт осенью 1981-го. Поэтический семинар на очном отделении в том году набирал Егор Исаев. Эта новость меня крайне раздосадовала. Исаев писал трескучие официозные поэмы и даже для провинциального двадцатилетнего юноши (каким я был в ту пору) являлся фигурой одиозной. Кроме того, как выяснилось впоследствии, семинар вел даже не он, а какой-то его заместитель, некто Мильков, человек абсолютно никому не известный. Никто никогда и нигде не прочел ни одной его строчки. Исаев появлялся в институте раз в полгода и, бряцая орденами, получал накопившуюся зарплату. Но кто бы посмел упрекнуть его: ведь он был лауреатом Ленинской премии и секретарем правления Союза писателей! Однажды он ненароком попал на свой семинар, прослушал аляповатые подстрочники азербайджанского поэта Назима Алиева и, одобрительно крякая, исчез из института на очередное полугодие.  
Read more... )
Link78 comments|Leave a comment

Стихотворение 2000 года [Apr. 24th, 2008|12:04 am]
                * * *

Иоанн отвечает: мы ждем, –
но глаза его сонной тоскою
наливаются. А под Москвою
снег течет вперемешку с дождем.

И нельзя добудиться Петра –
словно камнем прижаты ресницы.
А во тьме подмосковной больницы
я и сам в забытьи до утра.

И в краю кривоногих олив
Ты стоишь у меня в изголовье,
смертный пот, перемешанный с кровью,
на иссохшую землю пролив.

Петр уснул, и уснул Иоанн.
Дождь течет вперемешку со снегом.
За Тобой не пойдут они следом –
застилает глаза им дурман.

И течет Гефсиманская ночь.
Ты один. И не в силах я тоже
ни спасти Тебя, Господи Боже,
ни бессонной любовью помочь.

  2000
Link84 comments|Leave a comment

(no subject) [Jan. 25th, 2008|12:31 am]

         * * *

Снег, укрывший все навеки,
клонит в сон, смежает веки,
словно манит в мир иной.
С именем, на дар похожим,
ты была мне даром Божьим,
стала горем и виной.

Снег валит неумолимо,
и болит неутолимо
все во мне и все вокруг.
Даже ты, со мной измучась,
избрала другую участь.
Бог с тобою, милый друг.

Снег летит над смертной сенью,
заметает путь к спасенью.
Спи, дитя мое, не плачь.
Ангел мой, кружа над бездной,
из пекарни занебесной
принесет тебе калач.

  2008

 

Link83 comments|Leave a comment

(no subject) [Dec. 29th, 2007|04:11 pm]

             * * * 

…И ангелов я вопрошаю Твоих:
зачем я остался в живых?

Осеннею ночью с промозглой травы
зачем меня подняли вы?

Уж лучше б меня унесли далеко,
где так бы мне стало легко,

в ту местность, куда провиденьем благим
ко мне бы – один за другим –  

в свой срок прибывали любимые мной
из горестной жизни земной.

  2007

  
Link73 comments|Leave a comment

(no subject) [Oct. 20th, 2007|11:15 am]

        * * *

Наступает мутный вечер,
а за ним – ночная тьма.
Ад, наверное, не вечен.
Лишь бы не сойти с ума.

Ибо в это время суток
боль струится через край.
Боже, попадут ли в рай
потерявшие рассудок?..

 2007

Link69 comments|Leave a comment

Памяти Арсения Тарковского [Jun. 24th, 2007|09:51 pm]

старые стихи, написанные после похорон А.Т.
и вывешиваемые к столетию со дня его рождения (25.06.1907)


Так светло свершалось отпеванье,
точно это было упованье
на ему назначенное там
Словно отделенные стеною,
целованье клали костяное
на чело, открытое устам.

Тяжесть гроба сковывала плечи.
А ладья плыла уже далече
и легка была, как колыбель.
И, едва ступившего на сушу,
целовали мальчика Арсюшу,
постелили чистую постель.

Желчь и соль душа пила бессрочно.
Но такое утро было, точно
расцветало новое родство.
Обернулось явью вероятье:
сын любимый, в отчие объятья
нежно заключающий его.

А внизу средь пения и зноя
смертью пахла сложенная хвоя.
Свет скользил по желтому лицу.
И, теряя скорбное значенье,
пребывали в странном облегченье
и молились Сыну и Отцу.

   1989
Link55 comments|Leave a comment

(no subject) [May. 15th, 2007|10:14 pm]
             * * *

По душной комнате влача
полубезжизненное тело,
моли небесного Врача,
чтобы страданье ослабело.

Уйти б туда, где боли нет.
Но небеса черны над нами.
Закрыв глаза, ты видишь свет.
Закрыв глаза, я вижу пламя.

   2007
Link38 comments|Leave a comment

ТРИПТИХ [Feb. 20th, 2007|06:27 pm]
       
                             Памяти Е. С.

                    1.

Вот и отмучилось бренное тело.
Как же ты, бедная, выжить хотела!

Даже не знаю, сожгли тебя или
в землю чужую бесслёзно зарыли.

Ах, говорю себе, не все равно ли,
если ты больше не чувствуешь боли

и приобщилась душа твоя к тайне,
сорокадневное кончив скитанье.


                    2.

В тяжком беспамятстве, ночью глубокой
часто мне снится твой взгляд с поволокой,

руки и губы (остаться во сне бы!)…
Верю, что видишь и ты меня с неба.

Чая свиданья, я думать не смею,
что повстречаю слепую психею,

чудного призрака в образе женском,
с ликом, сияющим райским блаженством.


                    3.

Ночью глубокой обняв тебя страстно,
я не пущу тебя в это пространство,

в эти обители, в то измеренье,
где пребываешь бесплотною тенью.

Ты навсегда остаешься со мною
вечно живою, навеки земною

в сладостном сне, где беды не случится, –
с родинкой нежной на правой ключице.

  2007
 
Link52 comments|Leave a comment

В ЧЕРНОМ РАЮ. Стихотворения (1982 – 1998) [Jun. 20th, 2006|03:20 am]
                                                             
                
                                     ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ
   Необходимость размещения в данном журнале произведений, уже изданных в книгах автора, объясняется тем, что в течение последних лет многие строки, строфы и даже целые стихотворения подверглись существенной переработке.
Link9 comments|Leave a comment

1. БЕССОННИЦА (1982 – 1988) [Jun. 20th, 2006|03:15 am]

   * * *

…И опять приникаю я к ней ненасытно.
Этой музыки теплая, спелая мякоть.
Когда слушаю Шуберта – плакать не стыдно.
Когда слушаю Моцарта – стыдно не плакать.

В этой сказке, в ее тридевятом моцарстве,
позабыв о своем непробудном мытарстве,
моя бедная мама идет молодою,
и сидят мотыльки у нее на ладони.

Ты куда их несешь, моя бедная мама?
Ты сейчас пропадешь за наплывом тумана.
Эта музыка, словно пыльца мотылька,
упорхнувшего в недостижимые страны.
Твоя ноша для Моцарта слишком легка,
а для прочих она непосильна и странна.

И опять ненасытно я к ней приникаю.
И она приникает ко мне ненасытно.
Остается стакан полутеплого чаю
в полутемном вагоне, где плакать – не стыдно…

   1982


   * * *

...И снова в перевернутом бинокле
ты встанешь под безлиственною веткой,
почти неразличимая, с подсветкой
чужих зрачков… Я знаю, что мой оклик
не слышишь ты… Мои глаза устали,
и я опять бинокль переверну:
и уплываю в твой глазной хрусталик,
во влажную и темную вину
его глубин… А в комнате моей
среди таких причудливых ночей
так тихо, что я сам здесь словно лишний,
когда в ней раздается тяжело
крик бабочки, о лампу опалившей
слепое, иллюзорное крыло…

   1983


              БЕССОННИЦА

1.
Такую ночь, как враг, себе назначь.
Как враг, назначь, прими, как ангел падший,
где снег летит, опережая плач,
летит, как звук, от музыки отставший.
И тьма вокруг. И снег летит на вздох,
ни слухом не опознанный, ни взглядом.
В такую ночь бессилен даже Бог,
как путник, ослепленный снегопадом.
И Бог – уже никто. Он – темнота
за окнами. Он кроною ночною
ко мне в окно глядит. Он – немота.
Он задохнулся снегом за стеною.
В такую ночь кровати, двери, шкаф
подобны исполинским истуканам:
вот-вот и оживут они, припав
к оставленным, недопитым стаканам…

2.

Я помню: так же ветер завывал
в такую ж ночь – ни звезд, ни Божьих знаков.
Я собственное имя забывал
во сне – и называл себя Иаков.
И снилось мне, что это – сон навек
и никогда не будет пробужденья.
Всю ночь я колыхался, как ковчег,
на волнах отчужденья и забвенья.
И было пробуждение. И явь,
казалось, в окнах светом брезжит утло.
Но как преодолеешь море вплавь? –
То был лишь сон, в котором снилось утро.
Там, в этом сне, я тихо умирал.
И сам себе я снился пятилетним.
И снег летел безмолвно, наповал,
и падал с неба лебедем балетным.
Меня куда-то с хлопьями несло.
Умершие со мной играли дети.
И календарь не помнил про число.
И ночь не вспоминала о рассвете.
Я умирал на гребне января,
и холод, наступивший наконец-то,
все окна в доме настежь отворя,
увел меня в пожизненное детство…

3.

И я тогда не умер. Я живу.
Но, тем же снегом к стеклам прилипая,
все та же вьюга, только наяву,
крушит окно, как всадница слепая.
И снег летит в былые январи.
И в комнате безжизненно и пусто.
И двери открывает изнутри
ночной сквозняк, и вслед за ним искусство
уходит прочь из комнаты моей
на снег, на смерть – сродни пустому звуку.
И все никак не может до дверей
ко мне Господь пробиться в эту вьюгу.
Но, Господи, услышь хотя бы плач!
Узнай, о ком я плачу хоть, о ком я…
Уже не хлопья в окна бьют, как мяч,
а черные кладбищенские комья.
…Не о тебе ль я плачу, не твою
ищу ли руку, жалуясь и каясь?
И в темноте то на руку свою,
то на свою молитву натыкаюсь…
Не дай тебе беспомощный Господь
в такую ночь проснуться – о, не дай же!…
Он сам уже – одна больная плоть.
Он лишь на шаг продвинулся – не дальше…

4.
Кто ж эту ночь на боль короновал? –
пусть мой вопрос никем уже не слышим! –
Кто выдумал нелепый карнавал,
где в маске снега страх течет по крышам?
То страх мой потерять тебя впотьмах,
и страх еще покуда не имущих,
и страх уже утративших, и страх
еще своих утрат не сознающих,
и страшный страх лишенных сна навек,
кто сам – непоправимая утрата...
Так вот что означает этот снег,
точнее, то, что в маске снегопада.
И снег летит неведомо куда.
И длится страх мой, в грех перерастая.
И длится шаг Господень без следа.
И длится ночь, безбожная, пустая.
И мы с тобой навеки длимся врозь,
невыплаканной тьмою отчуждаясь.
И снег летит, как поезд под откос,
своим ночным крушеньем наслаждаясь…

   1983


   * * *

Этот поезд отходит навек.
Этот поезд уходит в крушенье.
И тяжелый, немыслимый снег
налетит, замедляя движенье.

И не зная, откуда идет
и куда этот поезд прибудет,
проводник по вагонам пройдет –
на фуражке кокарды не будет.

И в ночи, на пустынных путях
попадется нелепый обходчик:
он отскочит во тьму второпях,
обернется – и вслед захохочет.

Кто-то в черном, пред самым концом,
за версту до ужасного места,
с искаженным от горя лицом
просигналит флажком у разъезда.

И, томимый неясной тоской,
убедит себя в поезде каждый,
что рожден под счастливой звездой,
уберегшей его не однажды.

Но холодная эта звезда,
как раскрытая страшная тайна,
воссияет на небе, когда
ни один не спасется случайно.

И минута, как век, истечет.
И от смерти следа не оставит.
Только эта звезда упадет
под откос и снега окровавит…

   1983


                 БОЛЕЗНЬ ОТЦА

…Не плачь, не мучайся – ведь эта ночь пуста.
Но жить научимся мы с чистого листа.

Во сне безоблачном, в беспамятстве, отец,
трехлетним мальчиком я стану наконец.

В блаженном сне еще не смыслю ничего.
Мне вяжут варежки из шарфа твоего.

И мы с тобою коротаем карантин
в одной из длительных, медлительных ангин.

О, не волнуйся так – ведь я тебя люблю.
Я наблюдаю за тобою – я не сплю.

Игрушки тоже наблюдают за тобой –
ты машинально их таскаешь за собой.

И медлишь в кухне, дожидаясь в темноте,
покуда чайник содрогнется на плите.

Я наблюдаю за тобой – мне невдомек,
зачем жуешь ты одноглазый огонек.

И улыбаюсь я тебе из пелены
моей ангины – удивительной страны,

где так нежны твои шаги из-за дверей
под состраданье этих плюшевых зверей.

Ты шепчешь весело, глотая анальгин:
«Неизлечимых не бывает от ангин…»

Но сны кончаются – бездонна только явь.
Подушку влажную с усилием поправь.

Я снова мучаюсь бессонницей впотьмах
на отвратительных вагонных простынях.

В дремучем поезде, за тридевять земель,
я снова падаю в холодную постель.

В дремучем поезде шепчу уже едва:
«Неизлечимых не бывает, не быва…»

   1983


   * * *

Свет зажигаю под ноющий дождь:
в городе страшно и мутно светает.
И – отраженью оконному: «Что ж,
ты проиграл. И такое бывает.
Дождь обречен на себя самого.
Стекла оконные в скучном разладе
с ветром и ливнем… С тобой – никого.
– Жалобу эту оставь, Бога ради,
ибо не сладко и ливню – ему
не превозмочь ущемленности – думай,
как там ему за окном, одному,
в этой толпе, некрасивой, угрюмой
мертвых деревьев – на каждом из них
он повисает оборванной леской…»

И головою кивает двойник
над обветшалой моей занавеской,
бледный, взлохмаченный, мокрый, нагой,
хищно спросонок оскалясь очками,
олово луж разбивая ногой,
слезы пустые глотая зрачками…

   1983


           СОНАТА ДЛЯ БЕССИЛИЯ

В этом городе – снег. В этой комнате – я.
К циферблату секундная стрелка примерзла.
Остановлено время мое. Как ладья,
          потерявшая весла,
погружаюсь, бессилье, в пучину твою,
          до рассвета в ней вязну.
Этой режущей нежности не утаю,
          не сглотну эту спазму…
Ничего, ничего не скажи ей – молчи!
В неуместное время на свет родились мы.
Не стучись к ней доверчиво в этой ночи
          и не шли свои письма.
Ничего, ничего не скажи ей – пускай
не узнает… зажги ей дрожащие спички,
в белоснежную темень ее отпускай,
          отвернись с непривычки
изменяться в лице от ее прямоты…
Этой режущей нежности ты не избудешь.
Но пойми, что не ты… что не ты…
          Только жалость разбудишь.
И пойми, что с тобою случилась беда:
эта нежность на свет родилась так недавно,
как ребенок больной – от него никуда,
          ну а к ней и подавно
не припасть и не вышептать, как ты завяз
в этой нежности, влажной и мятной,
          что с тобою срослась,
          как родимые пятна…
Пусть не знает она ни о чем, ни о чем! –
          Постарайся не плакать.
И приляг на подушку и будь ни при чем,
          как искусанный локоть…
В этом городе снег до рассвета – запрячь
          эту горечь в анапест
(умоляю тебя – не сорвись! не заплачь!)
          и пойми, что она без
тебя проживет… В этой комнате – снег!
          И бессонница длится!
Пусть голубка спокойно покинет ковчег –
          отпусти эту птицу!
Этот снег разрывает под острым углом
          ослепленные окна!
Постараюсь упасть лихорадочным лбом
          в ледяные волокна
бесполезной подушки и помнить навек,
как бессилье плелось кружевами,
как метался тяжелый, немыслимый снег
          между нами…

   1983


   * * *

Я не хочу сравнений – эта блажь
мне надоела – «как», «как будто», «точно».
Фальшивым блеском их не передашь,
как без тебя мне холодно и тошно.

И о тебе писать я не хочу:
«упала, как звезда на бездорожье»
и добавлять: «как лишнюю свечу,
задув меня…» – все это будет ложью.

Вот человек испытывает страх.
Он просто плачет, просто что-то пишет.
И комкает бумагу второпях,
и в окна обмороженные дышит.

И взгляд его рассеян и зловещ,
и, шевеля бескровными губами,
он с полки опрокидывает вещь.
И дым под потолком стоит клубами.

И он стучится в комнату к другой,
и задает нелепые вопросы,
терзая свитер правою рукой,
а левой – предлагая папиросы.

И входит он, и гордую главу
роняет к ней на круглое колено.
И говорит: «Как тяжко я живу!» –
вздыхая и смелея постепенно…

А за окном – бездомность, снегопад.
И человек заботится о малом:
спешить к себе, в потемках, наугад,
забыться под шершавым одеялом;

уйдя в свое несвежее тепло,
в остывший чай швыряя липкий сахар, –
о том, что город страшно замело,
не вспоминать, и думать без метафор

о том, что мать больна, и позабыть,
что мать больна, что столько эгоизма
в той женщине, и надо бы запить,
и спрятать пересчитанные письма.

Но, обложившись ворохом бумаг,
он снова пишет, чёркает и плачет.
И знает он, что эти «словно», «как»
и «будто» – ничего уже не значат.

И лбом стекло оттаивая, он
зовет ее, вышептывая ямбы.
Но только ночь течет со всех сторон
на душный свет его безумной лампы.

   1983


   * * *

Пока еще в Кузьминках снегопад –
беги за ней, скользящей и спешащей.
Хватая тьму на ощупь, наугад,
дыши в плечо любови уходящей.

Пока еще превыше прочих благ
в последний раз к руке ее приникнуть –
беги за ней, хоть ветер дует так,
что ни вздохнуть, ни вскрикнуть, ни окликнуть.

И зная, что сведешь ее на нет, –
не отставай, беги за нею следом,
пока ее скользящий силуэт
не станет мраком, холодом и снегом…

   1983


                  ТЕРЦИНЫ

…Ты – дождь ночной. Однако ужас в том,
что жизнь твоя – лишь цепь освобождений
от пустоты – в свободном, но пустом

пространстве: от падений до прозрений
нелепый путь, стирание подошв.
Проклятый узел рубит только гений.

Тебе ж его распутывать. Твой дождь
отнюдь не Гебой ветреною пролит.
В который раз, прозревший, упадешь

туда, где о помилованье молят.
Но руки не заламывают зря.
Так падчерицу мачеха неволит.

В рассветный сумрак двери отворя,
так женщину доверчивую наспех
целуют, за любовь благодаря, –

и тем к себе приковывают насмерть.

   1983


                  ЗЕРКАЛО

1.

Когда затихнет и ослепнет дом
и на губах – ни стона и ни слова, –
как чужд его распахнутый проем!
О, как боюсь я зеркала ночного!
О, как томится воздухом гортань,
как зорки вещи в чутком карауле!
Как дыбится моя дневная ткань
чудовищем бесформенным на стуле!
Я не решусь в упор глядеть туда:
в том зеркале, в его резной оправе,
возникнуть может то, что никогда
не смеет нас в дневной касаться яви.
Там отраженья комнатные спят.
Там – продвиженье пеших или конных
теней, спешащих сну наперехват,
и мельтешенье веток заоконных.
А мы – всего беспомощнее в нем,
покуда спим, тихи, простоволосы,
в нелепом одеянии ночном
принявшие причудливые позы.
Так посреди враждебной тишины,
плененные его стеклянным зевом,
мы все равны, мы все примирены,
почти причастны ангельским напевам…

2.
Не бойся же, сомнение тая,
когда в потемках, слитых с амальгамой,
мелькнет любовь далекая твоя
и осторожно скроется за рамой.
Не прекословь виденью прошлых лет
(ведь пустота – страшнейшая из пыток),
прими ее бездомный силуэт,
как Божий дар, как горестный избыток
минувшего, – гляди ей вслед светло,
но руки к ней протягивать не надо,
иначе о разбитое стекло
поранишь их – достаточно и взгляда.
Не окликай по имени ее –
завязнет звук в прозрачном этом слое.
За то, что ты отрекся от нее –
ты ей навек обязан немотою.
Усни, забудься – тени не обнять!
Малейший стон твой должен быть подавлен.
Иначе в этом зеркале опять
ты отразишься плачущим и давним
мальчишкою, лежащим на боку,
с дрожащей и искусанной губою,
взывающим к пустому потолку
с безумной и свирепою мольбою.

   1984


   * * *

Сквозняк скребется в дверь, щекочет мой замок,
скользит по волосам, как в поредевшей кроне.
Сегодня я не так ужасно одинок:
за то, что все ушли, я разлюбил их, кроме
одной тебя… Но ты ко мне не постучишь.
Оранжевый фонарь кошмарным конвоиром
сквозь стекла жжет глаза… Вокруг – такая тишь,
которая уже не связывает с миром,
а исподволь сулит разлуку и урон.

Неужто оттого я так немного значу,
что плачу посреди утрат и похорон
я только о себе, когда о ком-то плачу?..

   1984


   * * *

Боже, как холодно в мире Твоем!
С каждым глотком Твоя чаша бездонней.
Словно гагары подбитые, пьем
ласковый лед из любимых ладоней.

Видишь, уже не хватает мне сил
даже взмолиться к Тебе и заплакать.
Что же Ты, Господи, детскую мякоть,
теплую, в камень во мне превратил?

Слабые руки к Тебе возношу.
Но ничего от Тебя мне не надо.
Я ничего у Тебя не прошу.
Даже беспамятства. Даже – пощады.

   1984


              ВОСПОМИНАНИЕ

В небе вечернем, окрашенном в йод,
ворон, как черная нитка, снует,
перешивающий сумрак во мрак.
Бедная женщина, как же я так?..
(Остановись, отдышись, покури.
Рифму ищи, сам с собой говори.
С ритма сбивайся, спички ломай.
Плачь. Вспоминай. Умирай.)

Боже, я зла никому не хотел!
Я лишь боялся сплетения тел.
Пусть оборвет свою черную нить
ворон, меня пожелавший винить.
Господи, я не прошу ничего! –
Только ее из ребра моего
вновь, умоляю Тебя, сотвори!..
(Остановись, отдышись, покури.)

В брошенном доме блуждает сквозняк.
Как же я так и за что же мне – так?..

   1984


   * * *
                                                                     
                                              И. Х.

Так эта ночь нежна, так ливень милосерден.
Так бескорыстен плач, так бесконечна тишь.
Я руку приложил – ты стала правым сердцем.
Покалываешь чуть. Почти что не болишь.

Я знаю – этот страх к рассвету вновь воскреснет,
войдет, как секундант, и спросит: не пора ль?
И будет щебет птиц так тяжек и надтреснут,
как будто снится им пожизненный февраль.

Я – жаворонок… нет… я – речью этой жалок.
Гортань моя суха, темнее темноты
забота о себе: рука бы не дрожала,
нога б не затекла, забыться бы, но ты

усни, усни, усни под чуткою ладонью.
Ты – правое во мне. На свете нет потерь.
Я ревновал тебя к сиротству и бездомью –
под правою рукой ты вся во мне теперь.

Но та рука влажна – от ливня ли, от слёз ли,
и крестовиной страх растет в моем окне:
ты вся теперь во мне, но ты лежала возле
и стала пустотой на смятой простыне.

Не мучься – ты права под правою рукою.
Но справа пустота на тело, как ледник,
ползет – я потерплю, я поплотней укрою
ее и притворюсь, что это – твой двойник.

Так милосерден дождь, что речь моя промокла.
Уже словам нужна защита немоты.
Не бейся ж так во мне, как бьется дождь о стекла.
Не бойся – я с тобой. Но ты… но ты… но ты…

   1984


                ЗАКЛИНАНИЕ

И это объятье, которым тебя от зимы
спасаю сейчас, от угрозы ее ледяной, –
всего только то, что мы взяли у смерти взаймы,
всего лишь отсрочка на время от стужи иной.

И я заклинаю: как можно теснее прижмись,
чтоб холод могильный меж нас просквозить не сумел,
покуда мы в силах объятьем поддерживать жизнь
доверчиво нежных, блаженно испуганных тел.

Покуда мы рядом, у смерти надежный призор.
И ангел ее указательным чертит перстом
на нашем окне безысходный морозный узор
и дверь помечает размашистым белым крестом.

Пока не затихла дремучая эта боязнь,
теснее прижмись – заклинаю тебя в эту ночь.
И так обними меня, будто иду я на казнь,
и надо проститься, и больше мне нечем помочь.

   1984


                АРИАДНА

…И сердцу в лад по стеклам дождь стучит
бессмысленно и скучно – вероятно,
его, как нить напрасную, сучит
возлюбленная мною Ариадна.

И нить прядется, но спасенья нет.
Чернеет небо, дождь холодный сея.
Тебе уже не вывести на свет
навеки изнемогшего Тесея.

– Приди! Приди! – шепчу тебе во мглу, –
над прялкою бессонною усердствуй!
Слепую нить проталкивай в иглу,
настойчиво нацеленную в сердце.

– Из лабиринта нет пути, родной!
– Из лабиринта нет пути, родная!
Молись и плачь, над пряжей изнывая.
Все кончено. Лишь слабый голос мой
хрипит во тьме, себя не узнавая…

   1984


   * * *

Эта ночь древна, словно время оно.
Погаси же свет, поспеши раздеться.
Отыщи игрушку в своем бездонно
потонувшем детстве,

где размытый врач удаляет гланды,
умоляет: спи, поскорей улягся…
Эта тьма, как будто в строке диктанта
растянулась клякса.

Это страхи: будем ли утром живы?
Лишь погаснет свет – опасайся крысы
и дневных гостей, оттого что лживы,
велики и лысы.

Это – злая пасть над уснувшим миром
рыбы жирной, местью грозящей, ибо
меня мама долго поила жиром
этой хищной рыбы.

Оттого и снится она, тугими
плавниками синими негодуя.
По ее же воле горю в ангине
сорок раз в году я…

   1985


   * * *

В эту полночь, в эту вьюгу
долго, долго снится мне,
как по замкнутому кругу
бродят стрелки в тишине.

Как из плоского бутона
две безумные пчелы
тяжело и монотонно
время пить обречены.

Собирать с минуты влажной
смертоносный свой нектар.
И накапливать протяжный,
оглушительный удар.

   1985


   * * *


Я неожиданно пойму:
какая ночь бы ни нависла –
никто, свою лелея тьму,
не просветляется до смысла.

Никто, в себе лелея мрак,
не прозревает своевольно.
И не бессмыслен мир, но так
бывает тяжело и больно…

Так холодна моя рука
поверх чужого одеяла.
Так бесконечно далека
моя любовь от идеала…

И все ж мне чудится порой
какой-то смутный шорох рядом,
как будто кто-то надо мной
склонился с предпоследним взглядом.

И как бы я ни пал на дно
жестокого миропорядка –
я верю вновь, что все равно
мне суждена его оглядка,

что всех нас ждет его ответ,
быть может, и невыразимый,
что нас зальет какой-то свет,
быть может, и невыносимый.

О, как я счастлив осознать,
что я еще люблю и плачу,
что в этом мире благодать
я не меняю на удачу.

И задыхаюсь, и молю,
и трепещу перед расплатой.
И называю жизнь мою
то лучезарной, то проклятой.

В блистанье солнечного дня,
в сиянье лунного разлива
он только смотрит на меня
то потрясенно, то брезгливо.

   1985


   * * *

Душа моя, со мной ли ты еще?
Спросонок вздрогну – ты еще со мною.
Как холодно тебе, как горячо
под смертной оболочкою земною!

Ужель была ты некогда верна
иному телу? Милая, как странно,
что ты могла бы жить во времена
какого-нибудь там Веспасиана.

Душа моя, была ли ты – такой?
Не представляю чуждую, иную.
Ко праху всех оставленных тобой
тебя я, словно женщину, ревную.

Душа моя, услышишь ли мой зов,
когда я стану тусклой горстью пыли?
Как странно мне, что сотни голосов
с тобой из тьмы посмертной говорили!

И страшно мне – какой ты будешь там,
за той чертой, где мы с тобой простимся,
и вознесешься к белым облакам
иль поплывешь по черным водам Стикса.

И там, где свет клубится или мгла,
родство забудешь горестное наше…
Я не хочу, чтоб ты пережила
меня в раю, в заветной лире – даже.

И как тебя сумел бы воплотить
в безумное и горькое какое
творенье? Твой исход предотвратить
нельзя мне и бессмертною строкою.

Но если нет возвратного пути,
то, уходя к неведомой отчизне,
душа моя, за все меня прости,
что сделал я с тобою в этой жизни.

   1985


                К ТЕНИ

Всю жизнь свою страшась могильной тьмы,
страдая, ненавидя и любя,
тепло и свет накапливая, мы
обречены отбрасывать тебя.

Блуждавшая за мною столько лет,
ты мне чужою стала, ты – ничья.
А я теперь отбрасываю свет,
как с двух концов зажженная свеча.

Не жалуйся на горький свой урон
и верь, что там, у ночи на краю,
тебя возьмет какой-нибудь Харон
в свою гостеприимную ладью.

Так на прощанье я тебе скажу,
когда настанет мой последний день
и я тебя навек освобожу,
печальная, отверженная тень.

   1985


   * * *

Душа любви моей, из тьмы моей лети!
Еще последние остались содроганья.
О, как ты, бедная, томилась во плоти
гостеприимного страданья!

В какую светлую ты рвешься благодать!
Как ослепительно сияние разлуки!
Что там горит тебе – нельзя мне увидать:
глаза в слезах и близоруки.

Прости мне, милая, что не было пути.
Прости бессонные пустые обещанья.
Душа любви моей, из тьмы моей лети!
Попутным облаком кивни мне на прощанье.

   1985


   * * *

Пустая ночь. Подушки мертвый ком.
Упасть ничком. Не помнить ни о ком.

Сойди на нет, умри в своей мольбе –
никто, никто не вспомнит о тебе.

Куда бежать? На улице – черно.
Промокший тополь тычется в окно.

Но и под страхом смертного конца
не повернуть любимого лица

ни окликом, ни стоном, ни стихом.
Лишь сердце бьется в воздухе глухом.

   1985


   * * *

Мне уже больше не хочется жить.
Мертвые письма твои ворошить.

Боже, каким я бесчувственным стал!
Как от себя я смертельно устал!

Чаще, все чаще в мучительном сне
белый челнок приплывает ко мне.

Не возмущая поверхности вод,
по отраженному небу плывет.

Машет оттуда мне черным веслом
сгорбленный горьким своим ремеслом

новый мой спутник, спокойный на вид.
Ветер лохмотья на нем шевелит.

Я его жду на пустом берегу,
желтую тень окуная в реку,

не оставляя следов на песке,
с медной монетой в холодной руке.

   1986


                МУЗЫКА

Не мучайся, не плачь – она немилосердна.
Дыханье затая, прислушивайся к ней.
Как будто все в себе ты чувствуешь посмертно:
она в тебе звучит, и нет ее родней.

Ты суетен и слаб, а в ней – такая мука…
Ты лжешь себе еще об участи иной.
Но ты отдашь ей все: любимую и друга,
ребенка и сестру, отчизну и покой.

И устыдишься сам ничтожной этой дани.
Но в страшные часы ты проклянешь ее.
И не найдешь в себе ни слез, ни оправданий,
поскольку в ней одной – спасение твое.

Ты напоишь себя лишь мертвою водою
прощенья и любви, обиды и вины,
когда не обделен ты большею бедою,
и ею лишь одной уста опалены.

И сладким ядом вновь она вольется в уши.
Желанною змеей твою ужалит тишь.
В глухонемую ночь она тебя задушит,
чтоб выжить ей самой. И ты ей все простишь.

   1986


   * * *

Жизнь против стрелки часовой
к небытию стремится.
Там рыбы с крыльями со мной
и с плавниками птицы.

А я – все младше под конец.
И в дождевом накрапе
так страшно молод мой отец
в нелепой черной шляпе.

По темным водам Стикса вплавь
вернется гость из рая,
во снах, опередивших явь,
подарки раздавая.

И наступают времена,
похожие на грезы,
где, несмышленого, меня
целуют прямо в слезы.

Все так туманно, мир так пуст…
И все потусторонней
прикосновенья чьих-то уст,
дыханий и ладоней…

   1986


   * * *

                                   М. Г.

Всю ночь, всю ночь ты снилась мне с другим.
И наяву сильнее сердце билось.
И страсть того, кто был тобой любим,
вокруг меня, как облако, клубилась.

Всю ночь меня сжигал его огонь,
едва лишь руки ты к нему простерла.
Всю ночь тебя ласкавшая ладонь
мне беспощадно сдавливала горло.

Так труден вздох был мне, что я на том
конце земли ловил твое дыханье,
от ласки учащенное… С трудом
я обретал померкшее сознанье.

И долго, словно рыба на песке,
чьи жабры содрогались вхолостую,
я мучился, и жилка на виске
перегоняла кровь мою слепую.

Я открывал глаза на Божий мир
и слушал дождь над улицей пустою,
и суету проснувшихся квартир,
и сердце, пораженное тоскою…

   1986


            АНГЕЛ

Я уже не верил в чудо,
но услышал голос твой:
«Хочешь, ангелом я буду
в изголовье над тобой?»

Милый ангел, поздно очень
оказался рядом ты.
Не страшны мне больше ночи,
дни мои не так пусты.

Помнишь, как тебя я прежде
из последних самых сил
в легкой облачной одежде
прилететь ко мне просил?

Как тебя бы полюбил я!
Как бы стало нам светло!
А теперь твои мне крылья
грудь сдавили тяжело.

Улетай же ради Бога!
Нам не весело вдвоем.
Милый ангел, слишком много
света в облике твоем!

Слишком позднее свиданье
нам сулили небеса.
Слишком позднее сиянье
обожгло мои глаза.

Что ты, милый, я не плачу!
Даже плакать не могу.
Я глаза от света прячу
и дыханье берегу.

Что ты, милый! Бог с тобою!
Я спокоен, отчего ж
сам ты плачешь надо мною,
крылья на руки кладешь?

Полно, милый! Ну не надо!
Что так жалобно приник?
Все равно ведь сердце радо,
что ты все-таки возник.

Ты сдержал ведь обещанье:
появился рядом ты.
Пожелай мне на прощанье
очень легкой темноты.

Я, как милую надежду,
отпущу тебя к другим.
Влажный край твоей одежды
поднесу к губам своим.

   1986


           БОЛЬНИЦА

                             Ирине Хроловой

Спи, родная… Смятенье мое
к изголовью прильнуло с мольбою:
– Если только страданье твое
не пробудится вместе с тобою!..

Заоконный фонарь кружева
отрешенно плетет на паркете.
– Если только ты будешь жива,
если только ты будешь на свете…

Если только твоя тишина
не внушала бы мне опасенья!
Если все-таки боль нам дана
не для гибели, а во спасенье…

Если все-таки выживем мы,
если все-таки ангел небесный
наши жизни отмолит у тьмы,
остановит, безумных, над бездной…

Если только мой голос живой,
если все, что сейчас говорю я,
не уносится вместе с тобой
в беспросветную ночь мировую…

   1986
LinkLeave a comment

(no subject) [Jun. 20th, 2006|03:12 am]

   * * *

«Не отнимай ее, Господи!..» – Но,
в ночь простирая молящие руки,
горестным разумом был заодно
с неотвратимостью этой разлуки.
Даже когда ты ждала и звала,
плакала, пела, играла со мною,
по коридору безумному шла, –

с опережавшей тебя пустотою
бедный мой разум смирялся тайком,
прежде чем сердце испуганно сжалось,
прежде чем тело ночами ничком,
навзничь и настежь в нее погружалось…

   1987


   * * *

Прижимаясь к стеклу, говорю,
приникая щекой к январю,
– Бог с тобою! – тебе говорю.
Если хочешь, еще повторю.

Бог с тобою! Не смей горевать!
Позабудь, помолчи, не шепчи,
что с тобою – лишь стул и кровать,
сигареты и спички в ночи.

Там за стеклами – княжит зима.
Там зловещая светит звезда,
обгоняя в ночи поезда
и сводя пассажиров с ума.

Здесь с ума не сойти так легко,
прижимаясь щекой к январю.
А за стеклами там, далеко,
где-то женщина спит, говорю.

Она дышит во сне глубоко.
Ты ничем ей не можешь помочь.
Помолись, чтобы стало легко
ей не помнить тебя в эту ночь.

   1987



   * * *
         
                                  Я вас любил…
                                        Пушкин

Снег засоряет мрак, угнетает зренье.
Явь убивает сон и окурки множит.
Как упоительно это его сомненье,
это его смиренье: еще быть может

Спи же, дитя мое, – не совсем угасла.
Только совсем замерзла и так ей плохо…
Яви не хватит ночи, лампаде – масла,
сердцу – тепла, пересохшей гортани – вдоха,

чтобы я вас – продолжить, и комом к горлу
что-то подступит тяжко, немилосердно…
Видно, не нужно время тому глаголу,
если не повторить нам его посмертно.

Если метель такая – не то что бесы –
даже и ангел взвоет: темно и снежно.
Только и хочешь выжить, и то лишь, если
будет совсем безмолвно и безнадежно

   1987


   * * *

Разбуди меня в душную ночь!
Позови меня тихо, по имени…
Помоги мне тоску перемочь.
Ключевою водой напои меня…

У реки под названием Тьма,
во Тверской затерявшейся области,
не своди меня, Боже, с ума!
Обещай мне покоя и доблести!

Мне совсем уже невмоготу.
Все мне чудится страшное самое,
будто Тьма подступает ко рту,
будто Тьма заливает глаза мои…

Защити меня! Дай продохнуть!
Меня душит волною свинцовою!
И ее тошнотворная муть
от Тебя уже скрыла лицо мое…

И в своем ли я, право, уме?
И к чему это все было сказано?
Я уже захлебнулся во Тьме.
И в спасении было отказано…

   1987


   * * *

        Любить и лелеять недуг бытия…
                             Баратынский

Любимая, мне страшно за тебя.
Зачем, недуг лелея и любя,
об исцеленье думаешь заране?
Земную жизнь пройдя почти на треть,
зачем в иную пробуешь смотреть,
водя пером по их незримой грани?..

Не видя в этом времени пути,
сердца свои мы держим взаперти,
и опыт нас безвыходности учит:
пойдешь направо – злую встретишь ложь,
прямым путем и вовсе пропадешь,
свернешь налево – жалостью замучат.

Я плачу, плачу – все обречено.
Я тупо пью холодное вино.
И постепенно зреет безразличье
во мне к себе, к другим и к небесам,
к невыносимым чьим-то голосам,
срывающимся на косноязычье…

Но часто все ж мне кажется – я жив,
и в общем хоре голос мой не лжив
лишь оттого, что ты на этом свете.
И за тебя в ночной моей тоске
я помолюсь на странном языке
местоимений, слез и междометий.

И, может быть, не в том моя беда,
что ты со мной не будешь никогда,
не в том, что врозь отправимся с тобою
мы и туда, чего и мысль, и речь
страшатся, от чего не уберечь
друг друга ни объятьем, ни мольбою.

Но в том беда, любимая, что нам,
скорей всего, не встретиться и там,
куда глядишь ты так неосторожно.
И если тот же холод там и тьма –
что остается?.. Не сойти с ума,
и жить, когда и выжить невозможно.

   1987

Это стихотворение адресовано Марине Георгадзе, русской поэтессе, скончавшейся в 2006 г. в Нью-Йорке в возрасте сорока лет.


   * * *

Что же мне делать, ангел мой уходящий,
крылья клонящий, сутки подряд не спящий?..

Руки в крыла, в короткой ночи с тобою
Были – одно, теперь остаемся двое.

Ночь наступает долгая и чужая,
сея безумье, память уничтожая.

Плачу и знаю: в райских садах у Бога
ангелов милых равных тебе – немного.

Плачу, не знаю – ангел ли в самом деле?
Пара лишь крыл усталых на смертном теле…

   1987


   * * *

Не оставляй меня в этой ночи!
Не накрывай меня этой лавиной!
В черном безумии свет различи:
вот он забрезжил, едва уловимый.

Все мы живем на исходе беды.
Все мы идем этим темным туннелем.
И неделимые наши плоды
на половины бесплодные делим.

Господи, как твоя ночь тяжела!
Но за чертою ее половинной
только б ты выжила, только б дошла,
так и оставшись ни в чем не повинной…

   1987


   * * *

Откуда ты? Зачем ко мне приник,
полубезумный, бедный мой двойник?
В пустой ночи страшны твои объятья.
Как поздний гость с распахнутой душой,
несносен ты, совсем уже чужой.
Уж лучше бы упреки и проклятья…

Откуда ты? И правда ли, что жив?
И голос твой по-прежнему не лжив?
Не плачь, родной, не мучайся – я верю,
Я даже помню что-то: летний дождь,
обрывки речи, шарканье подошв
и долгий детский ужас перед дверью…

И как ты был неловок и смешон,
одергивая милый капюшон,
беря ее за мокрое запястье…
Зачем ко мне приходишь ты, такой?
Да-да, конечно, – воля и покой.
А счастья нет. Но это было – счастье…

Я больше ничего уже не жду.
Я пережил и дружбу и вражду.
Я зло творил с лицом невиноватым.
Я всею кожей чувствовал своей,
как страх сквозил из окон и дверей
и воздух стал удушливым и ватным.

Уже я столько горечи вкусил,
что мне тебя и выслушать нет сил.
Я твоего не стою утешенья.
Откуда ты? Тебя ведь нет давно!..
Лишь черный дождь на темное окно
летит, мое смывая отраженье.

   1988


   * * *

Может быть, оттого не должны
умирать мы по собственной воле,
чтоб на тех не осталось вины,
кто не смог защитить нас от боли.

Может быть, оттого и должны
мы забыть об отравленных чашах,
чтобы меньше осталось вины
на невольных мучителях наших.

И должно быть, затем не вольны
мы покинуть земную обитель,
чтобы меньше осталось вины
и на тех, кто нас гнал и обидел…

   1988


   * * *

Господи, что же случилось со мной?
Глохнет душа, утомляется тело.
Стало бедою моей и виной
все, что ласкалось, и льнуло, и пело.

Детство к рассвету подходит к концу.
Ты его пьешь, умирая от жажды,
видя себя, вопреки мудрецу,
в прежнюю реку вступающим дважды.

Только вступаешь с иного конца,
освободясь от истлевшего платья,
мертвую ветвь отведя от лица,
теплые руки убрав из объятья.

Вслед за собой устремляешься вплавь
и в прибывающем утреннем свете
вновь попадаешь в постылую явь,
словно в свои же забытые сети.

Господи, я ничего не могу!
Мне не доплыть до свиданья с собой же!…
Я очертанья на том берегу
с каждым рассветом теряю все больше.

Это – меня убивающий свет,
ставший бедою моей и виною,
неотвратимо сводящий на нет
даже родство между мною и мною.

   1988


         В ЭТО ЛЕТО

От воркованья голубиного
я просыпался в это лето,
чтоб ощутить себя, любимого
тобой, очнувшегося где-то
в чужой квартире на окраине,
невероятной этой ранью
являющей подобье рая, мне
дарованного Божьей дланью,
столь осязаемой – хоть тронь ее –
и столь же не потусторонней…
И тело, словно постороннее,
еще в тепле твоих ладоней,
оглядывал я с удивлением:
да полно! уж и впрямь – мое ли?..
…………………………………………..
С невыразимым выражением
недоумения и боли,
о, не гляди, прошу, из прошлого,
из ворожбы и волхвованья,
из голубиного, истошного,
помешанного воркованья, –
не то в ночи опять заплачу я
и поцелуями покрою
твои тогдашние, горячие
и Божьи длани надо мною…

   1988


          ДВА ГОЛОСА

«Бог даст, и ты покинешь эту явь,
как милое, но скудное предместье
иного града, лучшего…» – «Оставь!
Еще никто блаженного известья
не подавал оттуда никому…» –
«Увы, не сообщаются сосуды.
Бог даст, и ты покинешь эту тьму…» –
«Еще никто не присылал оттуда
ни голубя, ни голоса… Дыряв
его челнок…» – «Но сказано ж: не весь я
И надобности нет в поводырях…» –
«Еще никто ни ласточкой, ни вестью
оттуда не выпархивал…» – «И что ж?..» –
«Ни отклика, ни смутного глагола.
Все ненавистней слабых пальцев дрожь.
Все нестерпимей привкус валидола…»

   1988
LinkLeave a comment

2. В ЧЕРНОМ РАЮ (1989 – 1998) [Jun. 20th, 2006|03:10 am]

   * * *

Кружится черная музыка,
дряхлую мучит иглу.
И с обреченностью узника
день убывает во мглу.

В белом и розовом кто же там,
детские слезы лия,
слушает песнь о непрожитом?
Кто это? Это – не я.

Кто там за окнами в траченном
древнею молью пальто
слушает песнь об утраченном?
Кто это? Это – никто.

Это, мое тошнотворное
преображая жилье, –
непостижимое, черное
льется сиянье твое.

И, как всему оправдание
в существованье моем,
это твое содрогание
под неживым острием,

это мое на мгновение
соединенье с тобой
средь мирового затмения
и глухоты мировой.

   1989


 ПАМЯТИ АРСЕНИЯ ТАРКОВСКОГО

Так светло свершалось отпеванье,
точно это было упованье
на ему назначенное там
Словно отделенные стеною,
целованье клали костяное
на чело, открытое устам.

Тяжесть гроба сковывала плечи.
А ладья плыла уже далече
и легка была, как колыбель.
И, едва ступившего на сушу,
целовали мальчика Арсюшу,
постелили чистую постель.

Желчь и соль душа пила бессрочно.
Но такое утро было, точно
расцветало новое родство.
Обернулось явью вероятье:
сын любимый, в отчие объятья
нежно заключающий его.

А внизу средь пения и зноя
смертью пахла сложенная хвоя.
Свет скользил по желтому лицу.
И, теряя скорбное значенье,
пребывали в странном облегченье
и молились Сыну и Отцу.

   1989


          ПАМЯТИ ОТЦА
            
        два стихотворения


                1.

Совсем не ты – а кто-то неживой,
с положенной неловко головой,
так сжавший губы, словно бы оттуда,
из темноты, не смея произнесть
блаженную разгадку или весть…
Молчи, молчи – я буду верить в чудо.

В сиротском сне не мучь меня – невмочь
мне видеть, как ты молод в эту ночь:
из твоего огромного кармана
я что-то непонятное тащу,
в буфете роясь, сладости ищу,
а ты глядишь растерянно и странно.

И я слезами жадными давлюсь,
и найденным с тобою не делюсь,
и, содрогаясь, снова это вижу…
Могильный ком, обрушенный во тьму,
подступит словно к горлу моему,
и детство я свое возненавижу.

В моем каком-то старом пиджаке,
с обшарпанным портфельчиком в руке,
во снах, где рай душа твоя нашла бы,
идешь ко мне ты – с горем пополам,
и древний дождь стекает по полям
твоей нелепой, необъятной шляпы.

И, плачущего мальчика, меня
ты снова держишь за руку, храня
на этот раз уже как бы над бездной.
И наблюдаешь с жалостью за мной
ты, не вкусивший сладости земной,
не обделенный милостью небесной…

   1989


                2.

На кладбище еврейском в светлый рай
тяжелый ветер сор осенний гонит
с разбитых плит – приюта птичьих стай.
На кладбище, где больше не хоронят,

вот здесь твоя могила родилась
вблизи чужой – забытой и умершей,
где я к тебе приник в последний раз,
не веривший и плакать не умевший.

Сквозь прах и ветер мне не разобрать,
не разгадать среди родного мрака,
какую ты вкушаешь благодать
у Бога Авраама, Исаака…

Благословив свистящий этот серп,
сквозь прах и ветер на твоей могиле
я лишь шепчу: да будет милосерд
к тебе Господь Иакова, Рахили…

   1990


   * * *

Вот и всё. Не мучь себя виною.
Оставайся слабою, земною.
Забывайся Моцартом и сном.
Жалобно свернувшись на кровати,
ты едва ли ветра виноватей,
холода и мрака за окном.

Как ты там? Легко ль тебе, светло ли?
Больше никогда не будет боли.
Все уже искуплено с лихвой.
Никому не надобно возмездья,
если слышен Моцарт и созвездья
заживо горят над головой.

Я уже смиреннее и тише
снега, устилающего крыши.
Страшная такая тишина…
Будь любима, Господом хранима,
и не помни, как неумолимо,
непреодолимо прощена.

   1990


            СОН

И влажный ужас глаз твоих, волос,
и жаркие, смелеющие губы –
все это словно заново сбылось,
как будто всплыло из бездонной глуби.

Как будто есть совсем иная явь,
вовек не побежденная судьбою,
где, с кровью от себя не оторвав,
я в пустоте склоняюсь над тобою…

   1990


           ПРОЩАНИЕ

Я говорил с тобой, а ты уснула.
Сырая мгла сгустилась, и всю ночь
к окну листва испуганная льнула
и, содрогаясь, отстранялась прочь.

И в доме, пораженном немотой,
малейший шорох чудился мне знаком
присутствия незримой силы той,
что обладала властью над листвой,
и правила безмолвием и мраком,
и безмятежный сон хранила твой.

И силу ту родство мое с тобою,
охваченный надеждою слепою,
всю ночь, всю ночь просил я уберечь.
И темною, бессвязною мольбою
была моя очнувшаяся речь.

А за окном бледнела синева.
И мне казалось, что мои слова
услышаны и будет свет и милость.
И плакал я. И мокрая листва
всю ночь, всю ночь в окно твое ломилась.

И ты спала, дыханье затая.
И самый сон твой был мне словно в помощь.
И пела радость краткая моя,
как сумасшедший жаворонок в полночь…

   1991


ТЕМНЫЙ АНГЕЛ

В поздний час изнеможенья
всех бессонных, всех скорбящих,
в ранний час, когда движенья
крепко скованы у спящих,

в час разомкнутых объятий,
в час, когда покой, как милость
всем, чье сердце утомилось
от молитв и от проклятий,

в тишине необычайной,
в млечном сумраке над нами
появляется печальный
ангел с темными крылами.

Над безумною столицей,
восстающей из тумана,
наклонясь, как над страницей
Откровенья Иоанна, –

не блаженный вестник рая
и не дух, что послан адом,
не храня и не карая,
смотрит он печальным взглядом,

смотрит с ангельского неба
в нашу ночь, и в этом взгляде
нет ни ярости, ни гнева,
ни любви, ни благодати.

В час, когда укрыться нечем
нам от родины небесной, –
над жилищем человечьим
нависая, как над бездной,

как звезда перед паденьем,
наклонясь во мрак тревожный,
с каждым новым появленьем
холодней и безнадежней

в час забвенья, в час бессилья
он глядит на все земное,
дикие, глухие крылья
простирая надо мною…

   1992


   * * *

Я – мальчик маленький у зимних окон.
Соседи в валенках в снегу глубоком.

Замок дыханием отогревая,
отец у белого стоит сарая.

И куры белые в снегу упорно
клюют незримые мне сверху зерна.

А в доме печь полна теплом и светом.
Заслонка звонкая играет с ветром.

Все было так всегда и будет завтра.
Отец на кухне мне готовит завтрак.

Рукой с прожилкою голубою
хрустит яичною скорлупою –

такой же белой на его ладони,
как снег за окнами на голой кроне,

такой же белою, как эти хлопья
на светлом мраморе его надгробья.

Как часто в сны мои придя из рая,
ты вновь у нашего стоишь сарая.

Не открывается на двери белой
замок заржавленный, заледенелый.

Напрасны бедные твои старанья:
тепло утратило твое дыханье.

Напрасно к ангелу, который рядом,
ты обращаешься с молящим взглядом.

Крылом сияет он белоснежным,
с лицом беспомощным, безнадежным.

Пока в обратный путь бездонным снегом
за белым ангелом идешь ты следом –

я в дикой темени тебя теряю,
подвластный времени и чуждый раю.

Земную жизнь пройдя до половины,
я плачу горестно, непоправимо

в ночном беспамятстве, во сне глубоком,
как мальчик маленький у наших окон.

   1992


            ЭЛЕГИЯ
        
                                           А. Р.

Что-то неможется, что-то не спится.
Ходит кругами секундная спица –
существованья скудеет клубок.
Во поле ветер ночной негодует,
с полуживою рябиной враждует.
Сон твой, как снег новогодний, глубок.

В ночи такие, охваченный страхом,
стать не хочу я ни духом, ни прахом.
Смерти не будет, и я не умру.
Прекраснодушны, несчастны и лживы,
может быть, мы только начерно живы
в этих снегах и на этом ветру.

Может, и впрямь наши бедные жизни
бережно примут в грядущей отчизне,
смоют обиды и снимут грехи.
Смех будет радостен, свет будет ярок,
И воссияем мы там без помарок,
перебеленные, словно стихи.

Или и там, за безвестным пределом,
невосполнимым зияя пробелом,
будет бессрочно кружиться во мгле,
будет скитаться невнятный набросок,
как неприкаянный тот недоносок,
небу ненужный и чуждый земле?..

Тихий твой вздох от меня в полуметре.
Что тебе снится при вьюге и ветре?
Спи – просыпаться еще не пора.
Ходит кругами секундная спица.
Холодно. Ночь, как бессмертие, длится.
И невозможно дожить до утра.

   1994


   * * *

Настанет ночь. Остынет сердце.
А ты, душа, не умирая,
влетишь в распахнутую дверцу
тебе приснившегося рая.

Настанет ночь. Остынет солнце.
А ты сквозь мрак невыносимый
впорхнешь в небесное оконце,
увидишь свет неугасимый.

И, легкие смежая веки,
прильну я к ангелу покоя.
И боль моя уже навеки
утихнет под его рукою.

   1994


   * * *

Всего на миг блеснувшее впотьмах,
возникшее неведомо откуда…
И ангелы уносят на крылах
твое несостоявшееся чудо –

в небесный свет, в нездешние края,
в сияние у Божьего престола.
И что тебе бессонница моя,
и легкий бред, и жалкие глаголы?

И темный стыд, и смертная тоска,
и память о прощании вчерашнем,
и тусклое мерцанье ночника
в моем углу, прокуренном и страшном?..

   1994


   * * *

На закате непреодолимого дня,
отдаваясь последней надежде,
уходил я во тьму, за которой меня
ожидали ушедшие прежде.

И едва лишь успели вдали небеса
милосердным сияньем налиться –
я родные уже различал голоса,
узнавал незабвенные лица.

Что вы живы – я знал, но представить не мог,
как вы молоды здесь и прекрасны.
Значит, все совершилось в назначенный срок
и безумные сны не напрасны.

Значит, все мы к любимым вернуться должны
     после вечной разлуки.
И от хлынувших слез моих были влажны
     их бессмертные руки.

   1995


   * * *

Тело милое! С тобою
мне расстаться суждено.
А в огне иль под землею
ты исчезнешь – все равно.

Душу ангельские крылья
унесут в небесный свет.
Ты же будешь тленом, пылью –
здесь тебе спасенья нет.

Нет и там тебе спасенья –
ты не станешь снова мной,
если после воскресенья
облик я приму земной.

Оттого что в ночь прощанья,
вопреки твоей мольбе,
и пустого обещанья
дать не в силах я тебе,

и простого утешенья
для тебя мне не найти –
ты за все свои лишенья,
бедное, меня прости,

чтоб не так невыносимо
в смертный миг, в бессмертный час
пела арфа серафима,
разлучающая нас.

   1995


        КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Усни, дитя мое! Над миром
царит покой и благодать.
Лишь призрак, созданный Шекспиром,
повелевает нам страдать.

Не плачь, мой мальчик! Успокойся!
Любовью Божий мир объят.
И лишь в воображенье Джойса
возник нечаянный разлад.

Ну что ты?.. Зеленеет травка.
Не плачь же! Солнышко блестит.
А что выдумывает Кафка –
пустое! Бог ему простит!

   1995


   * * *


         И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме <…>
         Cчитали пульс толпы и верили толпе…
                                                  Мандельштам  
                                                                       
Когда считают пульс толпы,
увы, не Моцарт и не Шуберт –
ты знаешь: музыку погубят
ожесточенные рабы.

Но что страшнее во сто крат
в ночах бессонных и постылых –
душа твоя простить не в силах
не ведающих, что творят.

И сам ты с головы до пят
пронзен презрением и страхом.
И, слитый с деревянным прахом,
всю ночь Спаситель твой распят.

   1995


         В ЧЕРНОМ РАЮ

       три стихотворения



                 1.


Мне восемь. Я вижу вас в жизни земной,
бессмысленной и незавидной:
у входа на рынок сапожник кривой
в коляске сидит инвалидной.

В ужасной коляске, знакомый до слез
сапожник торгует шнурками
и тяжесть ее колоссальных колес
толкает больными руками.

Я вижу, как, залпом глотая вино,
похмельный художник Алфимов
рисует в сарае при местном кино
афиши для завтрашних фильмов.

Как толстая Дора за грязным столом,
приемщица нашей химчистки,
все пишет и пишет чернильным пером
какие-то скучные списки.

До худшего дня, до могильной поры
в убогой и тусклой отчизне
вы крест свой несли, а иные миры
вам даже не снились при жизни.

За то, что грядущую участь свою
вы видели в образах тленья, –
посмертною родиной в черном раю
дарован вам сон искупленья.

Покуда кружит в негасимых лучах
над вами мучитель крылатый –
я, маленький мальчик, в бессонных ночах,
беспомощный, невиноватый,

вас вижу и плачу, и нет моих сил
к нему обратиться с мольбою,
чтоб дал вам забыться, чтоб вас не будил
своею безумной трубою.

                         
                 2.

Я вижу, как в древнем своем пиджаке
и в мятой соломенной шляпе,
со старой пластинкой в дрожащей руке
приходит он вечером к папе.

И спор их о роли Голанских высот
так жарок и так нескончаем,
что лишь иногда он до рта донесет
стакан с остывающим чаем.

Я вижу, как, музыкой преображен,
забыв разговор бестолковый,
по комнате медленно кружится он
под легкий мотив местечковый.

Он медленно кружится тысячу лет,
попавший в нетленное время.
И лампочки нашей немеркнущий свет
струится на лысое темя.

Когда же там звук нарастает иной,
подобный далекому вою,
когда его там накрывает волной
протяжною и духовою,

и темный над ним разверзается свод,
как будто бездонная рана,
и гневное пламя с поющих высот,
с небесного хлещет Голана, –

я здесь заклинаю незримую власть,
недетским охваченный страхом,
чтоб в то измеренье ему не попасть,
где станет он пеплом и прахом.

И, может быть, он меня видит сквозь тьму,
молящего о милосердье,
о том, чтобы дали остаться ему
в его музыкальном бессмертье.


                 3.


Там, в детстве, она застревает в дверях:
с походкой нескладной и шаткой,
с рыдающим смехом, с рукой в волдырях
под мокрой зеленой перчаткой.

Там скоро мне пять, ей – четырнадцать, но
мы как однолетки играем.
И пес наш дворовый, истлевший давно,
за нею кидается с лаем.

Там гости за скудным столом говорят
и пьют невеселую водку.
Я вижу, как теплой струей лимонад
течет по ее подбородку,

и как ее кутают в страшный платок
и шепчут о ней: извините…
Но если не все еще в смертный клубок
незримые смотаны нити,

и если иная нам жизнь суждена
в земном нашем облике – разве
пречистому взору предстанет она
в блаженном своем безобразье?

Я верю, дитя, – среди этих высот,
за то, что была ты безгрешной,
твоя красота расцветет и спасет
нас всех для отчизны нездешней.

Но яростный ветр не доносит сюда –
какую б ни выплатил дань я –
ни скрежет возмездья, ни трубы суда,
ни тяжкий глагол оправданья.

Здесь только, терзая мой немощный слух,
за окнами поезд грохочет.
И бьется во тьме неприкаянный Дух,
и плачет, и дышит, где хочет.

   1995–1996


         БАБОЧКА

В неутомительном усердье
в одно счастливое мгновенье
я выхватил тебя у смерти
и заключил в стихотворенье.

Ты в нем живешь, не умирая.
Тебе не будет и не надо
ни ослепительного рая,
ни искупительного ада.

Твой краткий день я сделал вечным,
бесплотной тьме не отдавая.
И под сачком бесчеловечным
ты будешь биться, как живая.

   1996


   * * *

Я сегодня в слезах проснулся.
Был глухой предрассветный час.
Мне приснилось, что ты вернулся
и поставил чайник на газ.

Не видением из былого
ты явился в родной предел –
просто кончилась смерть, и снова
ты за нашим столом сидел.

Все с тобою, как прежде, было:
взял ты бритву и помазок,
и, как прежде, капало мыло
на пижаму твою со щек.

Не бросай нас! Останься с нами!
Вот очки твои, вот кровать.
Каково будет мне и маме
во второй раз тебя терять?

Если даже здесь неизвестность
скрыла завтрашний день, то как
отпустить тебя в эту местность,
в неразгаданный этот мрак?

Для чего тебе эти кущи,
если с мамою нас там нет?
И зачем тебе этот бьющий
бесконечный слепящий свет,

мельтешенье теней бесплотных,
не тоскующих ни о чем,
безучастный крылатый отрок
с беспощадным своим мечом?..

   1996


   * * *

В полночный час средь мертвой тишины
созвездия, горящие во мраке,
душе все так же чужды и страшны,
как при Иакове и Исааке.

И роза, расцветающая вновь,
и радуга на влажном небосклоне
все так же лгут про счастье и любовь,
как при Веспасиане и Нероне.

И, полное обиды и тоски,
беспомощное, маленькое сердце,
изнемогая, рвется на куски
все так же, как при Дарии и Ксерксе.

   1996


   * * *

Когда душою правит бред –
ей никаких не нужно истин.
Ее томит и мрак, и свет,
ей даже воздух ненавистен.

Она не хочет ничего,
полна такого отвращенья,
что, Господи! – и Твоего
уже не надо ей прощенья.

   1996


     ГОРОДСКИЕ ЯМБЫ
   
     три стихотворения



                1.
 
Душа в телесной клетке бьется,
обиды горькие выносит,
во тьме обыденной хлопочет.
Но к вечности уже не рвется,
и вечности уже не просит,
и вечности уже не хочет.

В пространстве, где тепла не стало,
дыханье расцветает пышно,
морозный ветер сердце студит.
Но музыка уже устала,
и музыки уже не слышно,
и музыки уже не будет.

В глубинах городского ада
кричит рассерженная галка,
автомобиль ревет протяжно.
И ничего уже не надо,
и ничего уже не жалко,
и ничего уже не страшно.

   1996


                2.


Автомобили, улицы и лица –
в чаду, в бреду, в кошмарной круговерти –
все это будет длиться, длиться, длиться,
все это не окончится до смерти.

Не вырваться… Всегда одно и то же:
деревья, люди и автомобили.
И мне порою кажется, о Боже,
они мне будут сниться и в могиле.

И я все те же каменные зданья
увижу вместо райского сиянья.
И я все тот же дикий рев мотора
услышу вместо ангельского хора.

   1997

                 3.

Душа моя, ударили морозы,
цветы увяли, опустели гнезда.
И ветер пламя рвет из папиросы,
уносит ввысь и зажигает звезды.

И падает холодный отблеск синий
на нашу жизнь, на все, что мы любили.
И медленно ложится черный иней
на парапеты и автомобили.

И, зная, что не вырваться из плена,
я чувствую остывшей кровью всею,
о чем поет железная сирена
блаженному от горя Одиссею.

   1997


   * * *

В который раз прошу: не умирай,
не опускай измученные веки,
и даже если это будет рай,
блаженные безжизненные реки,
куда сквозь тьму стигийские челны
уснувших нас доставят без ошибки,
затем что мы сойти обречены
с лица земли, как сходят с лиц улыбки…

Но вновь и вновь дыханием из уст
пощады просит слабое земное,
и умоляет каждый Божий куст
в слезах осенних: сжалься надо мною,
спаси меня!.. Но как тебя спасти?
Ничто в ответ тебе не отзовется.
И сердце затихающее бьется,
как мотылек в бесчувственной горсти.

   1998
LinkLeave a comment

ВОЗДАЯНИЕ (1998 - 2008) [Sep. 7th, 2005|09:00 am]

   * * *

Только спать, забывши обо всём.
Задушить последние желанья.
Сладко ли тому, кто в мире сём
родился в эпоху умиранья?

Ни о чем не думать – только спать,
ничего не видя и не помня.
Погружаясь в ночь, воображать
бурые кладбищенские комья.

И в каком-то самом давнем сне
изумиться: Боже, неужели
летним днем на маленьком коне
это я кружусь на карусели?..

   1998


           В БОЛЬНИЦЕ

Если б разбился этот сосуд скудельный,
трещину давший, – где бы, душа, была ты?
Как в скорлупе, здесь каждый живет отдельной
болью своею в белом аду палаты.

Нет ничего на свете печальней тела.
Нет ничего божественней и блаженней
боли, дошедшей до своего предела,
этих ее снотворных изнеможений.

Черным деревьям в окнах тебя не жалко,
где отчужденно, точно в иной отчизне,
падает снег. И глухо гремит каталка.
И коридор больничный длиннее жизни.

   1998


   * * *

В бездушной вечности, увы,
мы все уже смежили веки.
Вы, современники, и вы,
рожденные в грядущем веке,
для вечности давно мертвы,
как ионические греки.

Душа, разбился твой сосуд,
забудь о бренном человеке,
и пусть, как встарь, тебя несут
мифологические реки
в подземный плен, на Страшный суд,
в огонь, не гаснущий вовеки,

в сиянье, где тебя спасут.

   1998


          ПАМЯТИ МАМЫ

          два стихотворения

                     1.

         Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться…

В детство мое, покинув сырую яму,
в снежной ночи ко мне ты придешь обратно.
Я по слогам прочту, как ты мыла раму –
в прописях тех чернил не просохли пятна.

В темном проеме так силуэт твой светел,
что и не надо мне никакого утра.
Раму из рук твоих вырывает ветер,
на подоконник мерзлая сыплет пудра.

Вот за оледенелою крестовиной
ты по пустому воздуху водишь тряпкой…
– Игорчик, ты недавно болел ангиной,
в шарф запахнись и уши укрой под шапкой.

Голос твой тонет в мутной метельной каше
и остается в той недоступной жизни.
Только и слышу я твой предсмертный кашель
в обетованной, чуждой тебе отчизне,

да на далекой свежей твоей могиле
жаркого ветра тяжкое дуновенье,
да заунывный, горестный вой Рахили,
плачущей, не желающей утешенья.


                     2.

Еще никто не должен умирать.
И бабочка, вплывая в палисадник,
на темную твою садится прядь –
божественный и мимолетный всадник.

И пахнет мятой мокрая скамья.
И снег летит над Средиземным морем.
И проступает из небытия
ее пыльца, захватанная горем.

И жизнь твоя стремится напролом
вот в эту ночь с бездонною зимою,
шуршащая папирусным крылом,
оранжевая, с траурной каймою.

   1999


   * * *

Все навсегда похоронено
и не воскреснет вовек.
Только небесная родина
есть у тебя, человек.

И превратилось в проклятие,
в камень незримых могил
все, что, сжимая в объятии,
ты в этой жизни любил.

   1999


   * * *

Ласточки твои пропали,
    Афанасий Фет.
Бабочек, что здесь летали,
    и в помине нет.

Похоронена в сугробе
     песня ямщика.
И истлела в темном гробе
     нежная щека.

С корнем выдернуты розы,
     вытоптан лужок.
Остаются лишь морозы.
     Холодно, дружок.

    1999


    * * *

И лед на полыхающем виске,
и пламень за картонною стеною…
И если все висит на волоске –
не мучь меня, но сжалься надо мною.

И камень, что летит наискосок,
и пламень, обрывающий молитву…
И Тот, Кто держит тонкий волосок,
другой рукой уже заносит бритву.

   1999


        ПАМЯТИ ЕВГЕНИЯ БЛАЖЕЕВСКОГО

  Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье…
                                                    Е. Блажеевский

Коль водка сладка, как писал ты, родной,
с тобой бы я выпил еще по одной.
Зачем же меня ты покинул?
Как будто в промозглый колодец без дна,
откуда звезда ни одна не видна,
ты черный стакан опрокинул.

Тебе бы к лицу был античный фиал.
Влюбленный в земное, ты не представлял
посмертного существованья.
Но если, родной мой, все это не ложь,
дай знать мне, какую там чашу ты пьешь,
сладка ль тебе гроздь воздаянья?

И если все это неправда – в ночи
явившись ко мне, улыбнись и молчи,
надежде моей не переча.
Позволь мне молиться, чтоб вихорь и град
не выбили маленький твой вертоград,
где ждет нас блаженная встреча.

   1999


   * * *

                                                 А. Р.

Храни, моя радость, до худших времен
ноябрьских рассветов свинцовую стынь,
сырые шелка побежденных знамен,
шершавую стужу больничных простынь,

прощальных объятий невольный озноб
и дрожь поездов, уходящих навек…
Возьми же, покуда не хлынул потоп,
и эту мольбу мою в черный ковчег –

сигнал к отправленью, отплытия знак,
глухую прелюдию небытия,
легчайший, едва ощутимый сквозняк
последнего холода, радость моя.

   1999


   * * *

Все то же безумье в больничной палате,
все та же кошмарная ночь.
Распятый за нас при Понтийском Пилате
мне только и может помочь.

Душа моя смертною скорбью объята
и пламенем Судного дня.
Но сладко мне знать, что во время Пилата
Ты также распят за меня.

И сладко мне плакать в ночи покаянной
о том, что Ты все искупил
и уксус из чаши моей окаянной
устами пречистыми пил.

   2000


   * * *

И печка железная в классе продленного дня.
И пчелка на клумбе мне в палец впивается, жаля.
И, кажется, нет человека несчастней меня –
за парту к другому отсажена девочка Валя.
Но все еще живы. И шумная наша родня
еще не прощается с нами на черном вокзале.

Кто в землю уедет чужую, кого-то родной
засыплют, сверкая на солнце проворной лопатой.
Пока же соседи справляют в саду выходной
и пробует водку веселый Валера горбатый.
Чрез четверть столетья он выпьет еще по одной
с дружками в беседке и свежею станет утратой.

Бессмысленно все. И ничто не вернется назад –
ни старый еврей, ни соседские пьяные песни.
И новым хозяином вырублен маленький сад.
Зачем же душа моя плачет и молит: воскресни?
Что делать мне с жизнью моей, превращенною в ад?
Покончить с собою? Ложиться в больницу на Пресне?

О Господи Боже, зачем эта гибель и мрак?
И горькая водка, и сладкая музыка эта?
Рукою ужаленной шарит несчастный дурак,
меся пустоту в беспорядочных поисках света.
Зачем он родился? Что в жизни он сделал не так?
Кто даст мне ответ? И к чему домогаться ответа?

   2000


   * * *

Над увядшим вертоградом
веет холодом, распадом,
яростною тьмой.
Отчего ж, не тронут адом,
чей-то слабый голос рядом
шепчет: «Боже мой!»

Бесы кружат с новой силой,
дразнят черною могилой.
Как тебя спасти?
Отчего же голос милый
шепчет: «Господи, помилуй!
Господи, прости!»

   2000


   * * *

В ненадежных и временных гнездах
и тела обитают, и души.
Но Спаситель приходит, как воздух
посреди мирового удушья.

Посреди мирового мороза,
в безысходных глубинах страданья,
раскрывается сердце, как роза,
от Его дорогого дыханья.

Все оплачено было сторицей
и искуплено страшною кровью,
чтобы ты бесприютною птицей
возвратился под вечную кровлю.

   2000


   * * *

Полутемная больница.
Медсестер пустые лица.
Санитаров пьяный бред.
Инвалидам сладко спится:
никому из них не снится
переломанный хребет.

Кружит девушка в коляске.
Ей, мужской не знавшей ласки,
хоть собой и хороша,
все бы, глупой, строить глазки,
выпавшей, как в страшной сказке,
со второго этажа.

Слёз непролитые реки
здесь взорвать должны бы веки
бедных юношей. Но вот
странный, жуткий смех калеки,
затвердившего навеки
непристойный анекдот.

Нет надежды ниоткуда.
Тем в колясках и не худо,
этот сдался без борьбы,
этот верует покуда,
что его поднимет чудо
прежде ангельской трубы.

Боже праведный и славный,
если только разум здрав мой,
просьбу выполни мою:
всем разбитым смертной травмой
дай удел посмертный равный –
посели в Своем раю.

Исцеляющим составом
проведи по их суставам.
Не подвергни их суду.
Всем им, правым и неправым,
босиком по вечным травам
дай гулять в Твоем саду.

   2000


    * * *

В больничной ночи вспоминай свое детство и плачь:
и жар, и ангину, и окна с заснеженной далью.
Придет Евароновна к нам, участковый мой врач,
и папа ей двери откроет с бессонной печалью.

И мама грустна. И в глазах ее мокрая муть.
Одна Евароновна с радостью необычайной
то трубкой холодной вопьется мне в жаркую грудь,
то в горло залезет противною ложкою чайной.

Я с ложкою этой борюсь, как с ужасным врагом.
– Ты скоро поправишься, – мне говорят, – вот увидишь…
Потом Евароновне чаю дают с пирогом,
и с мамой веселой они переходят на идиш.

Ах, Ева Ароновна, если ты только жива,
склонись надо мной, сиротою, во тьме полуночной.
В больничном аду повтори дорогие слова:
– Ты скоро поправишься с травмой своей позвоночной.

Попей со мной чаю, а если ты тоже в раю,
явись мне, как в детстве, во сне посети меня, словно
ликующий ангел, – где чайную ложку твою
приму, как причастье, восторженно, беспрекословно.

   2000


   * * *

Светает. Сна не в силах досмотреть,
на простыне больничной холодея,
Тебя невольно спрашиваю: где я
и я ли это, Господи?.. Ответь,

зачем так жалок пасмурный рассвет,
зачем Твой свет так страшен? Для того ли,
чтоб я вернулся, плачущий от боли,
в рыбачьей лодке на Геннисарет?

Зачем Тебе улов ничтожный мой?
Не мучь меня, но вызволи из ада.
Мне больше ничего уже не надо –
я так устал бороться с этой тьмой.

Но все ж светает, смерти вопреки.
На том рассвете, на Геннисарете,
забрасывать заштопанные сети
меня Твои научат рыбаки.

Я нищ и наг. Ни мудрствовать, ни петь,
ни царствовать я больше не умею.
Но если я увижу Галилею –
спасибо, что не дал мне умереть.

   2000


   * * *
                  Памяти Натальи Беккерман

Ангел кроткий, ангел нежный,
ангел легкокрылый
зажигает свет безгрешный
над твоей могилой.

Свет струится неизбежный
в неземной отчизне
после тяжкой, безнадежной,
безысходной жизни.

Там сама ты ангел милый,
ангел легкокрылый.
Господи тебя помилуй,
Господи, помилуй!

Ради памяти Наташи
нас помилуй тоже,
и тела, и души наши,
милосердный Боже.

   2000

  
    * * *

Так холодно, так ветер стонет,
как будто бы кого хоронят,
родной оплакивая прах.
И будет так со всеми нами:
мы в землю ляжем семенами
и прорастем в иных мирах.

О, как все здешнее нелепо:
изнеможенье ради хлеба,
разврат, похмелье и недуг.
Ты пригвожден к трактирной стойке,
я пригвожден к больничной койке –
какая разница, мой друг?

Вот нам любовь казалась раем,
но мы друг друга покидаем,
как дым уходит от огня.
И лишь в объятьях скорби смертной
мы молим: «Боже милосердный,
прости меня, спаси меня!»

И в час лишенья, в час крушенья
слетает ангел утешенья
и шепчет, отгоняя страх:
всё, что не стоит разрушенья,
познает счастье воскрешенья
и прорастет в иных мирах.

   2000


   * * *

Иоанн отвечает: мы ждем, –
но глаза его сонной тоскою
наливаются. А под Москвою
снег течет вперемешку с дождем.

И нельзя добудиться Петра –
словно камнем прижаты ресницы.
А во тьме подмосковной больницы
я и сам в забытьи до утра.

И в краю кривоногих олив
Ты стоишь у меня в изголовье,
смертный пот, перемешанный с кровью,
на иссохшую землю пролив.

Петр уснул, и уснул Иоанн.
Дождь течет вперемешку со снегом.
За Тобой не пойдут они следом –
застилает глаза им дурман.

И течет Гефсиманская ночь.
Ты один. И не в силах я тоже
ни спасти Тебя, Господи Боже,
ни бессонной любовью помочь.

   2000


    * * *

Каждый шаг дается с болью.
Жизнь твоя почти не жизнь.
Положись на Божью волю,
если можешь, положись.

Что случилось – то случилось.
Не оглядывайся вспять.
И рассчитывай на милость
давшего Себя распять.

   2001


   * * *

Я хотел бы прижаться к маме
и сказать: помоги, родная!
Но ко мне с пустыми руками
почтальон вернулся из рая.

Отрешенная от земного,
ты мне больше не пишешь писем.
Я хочу в мое детство снова,
где я был от тебя зависим.

Ты бы мне наливала грелку…
Ах, когда бы не умерла ты –
унесла бы мою тарелку,
убрала бы мою палату.

А теперь лишь глубокой ночью,
да и то лишь по Божьей воле,
я увижу тебя воочью,
забываясь от тяжкой боли.

   2001


    * * *

Веет холодом, как из могилы.
До рассвета четыре часа.
Даже близкие люди немилы –
отнимают последние силы
телефонные их голоса.

Днем и ночью о помощи молишь,
заклиная жестокую боль.
Милосердный мой, выжить всего лишь
мне хотелось бы, если позволишь,
но хотя бы забыться позволь.

Неужели такие мытарства,
отвращение, ужас и бред
исцеляют вернее лекарства,
открывают небесное царство,
зажигают божественный свет?..

   2001


   * * *

Беспечный мальчик, жизнь одна лишь –
да и ее прожить невмочь.
Читаешь, пишешь, а не знаешь,
какая наступает ночь,

какая тьма уже струится
в окно сквозь тусклое стекло…
Перелистни ж еще страницу,
пока глазам твоим светло.

   2001


   * * *

Телефон звонит в пустой квартире.
Я уже к нему не подойду.
Я уже в потустороннем мире.
Я уже, наверное, в аду.

Над моей больничною кроватью,
как свидетель смертного конца,
кто-то наделенный благодатью,
но от горя нет на нем лица.

Или это лишь анестезия,
сон и ледяная простыня?
Надо мной склонясь, Анастасия
отрешенно смотрит на меня.

Неужели я не умираю
и в ночи февральской наяву
к светлому и радостному раю
на больничной койке не плыву?

Боже мой, Ты дал взглянуть мне в бездну,
я стоял у смерти на краю.
Неужели я еще воскресну
в этом мире, прежде чем в раю?..

   2001


   * * *

Глядишь с икон, со снежных смотришь туч,
даруя жизнь, над смертью торжествуя.
Но вновь и вновь – оставь меня, не мучь! –
Тебе в ночном отчаянье шепчу я.

Прости за то, что я на эту роль
не подхожу, что не готов терпеть я, –
Ты Сам страдал и что такое боль
не позабыл за два тысячелетья.

Прости за то, что в сердце пустота,
за то, что я, как малодушный воин,
хочу бежать от своего креста,
Твоей пречистой жертвы недостоин.

   2002


   * * *

Квартира гостями полна.
На матери платье в горошек.
И взрослые делятся на
хороших и очень хороших.

Звон рюмок, всеобщий восторг.
У папы дымит папироса.
Вот этот уедет в Нью-Йорк,
а тот попадет под колёса.

Осенний сгущается мрак,
кончаются тосты и шутки.
И будет у этого рак,
а та повредится в рассудке.

И в комнате гасится свет.
И тьмой покрываются лица.
И тридцать немыслимых лет
в прихожей прощание длится.

Как длится оно и теперь,
покуда сутулы, плешивы,
вы в нашу выходите дверь,
и счастливы все вы, и живы.

   2002


   * * *

В гостях никогда не сиделось на месте
ребенку, который когда-то был мною.
И страшными кошками пахло в подъезде,
где бегал я с бедною Софой больною.

Пока за столом рассуждали премудро,
делясь новостями, враждуя с властями, –
в прихожей я ел тети-Мусину пудру,
попался и на смех был поднят гостями.

На лестнице темной, на лестнице грязной
обиды свои вымещал я на Софе
и ведать не ведал в той жизни злосчастной,
что Бог за меня умирал на Голгофе.

   2002


   * * *
                             Памяти Н. И. Б.

В своем углу ты всем бывала рада,
во всех мужчин была ты влюблена.
Тебе таскал я плитки шоколада
и наливал дешевого вина.

Ты лучшие куски недоедала,
настырного закармливая пса,
капризничала, ныла и рыдала,
ложилась в три, вставала в два часа,

придумывала разные предлоги,
чтобы гостей привлечь вернее в дом,
полупарализованные ноги
передвигала с болью и трудом.

Прости меня за то, что обещанья
не смог исполнить, и в холодный лоб
не целовал тебя я на прощанье,
и горсть земли на твой не бросил гроб.

Быть может, там и вправду жизнь вторая,
и брызжет свет из-под могильных роз,
и для тебя раскрыты двери рая, –
я ничего не вижу из-за слез.

   2002


   * * *

Подойди ко мне, присядь
на больничную кровать –
я измучен и исколот.
Неужели это – ты?
Может быть, твои черты
на окне рисует холод?

Гость ночной, вернись назад
в безмятежный райский сад,
во блаженные селенья,
и у Бога моего
иль у ангелов Его
испроси мне исцеленья.

   2003


   * * *

Мне сладко ощутить тех дней очарованье:
там каждый выходной который год подряд
они к своим родным приходят мыться в ванне –
отец мой, мать моя и маленький мой брат.

И ясно вижу я, как ждут они трамвая,
собрав свое белье и в сетку положив.
И дядя Федя рад, им двери открывая, –
семнадцать долгих лет еще он будет жив.

И Софа к ним спешит походкой косолапой,
и тетя Муся им пижамы раздает.
Там жарко, и отец, обмахиваясь шляпой,
рассказывает свой еврейский анекдот.

И вот они чисты, как и нельзя быть чище,
как после многих вод, как после долгих бед.
И омывает свет еврейское кладбище,
где только Софы нет и брата Толи нет.

И вновь они идут к вечернему трамваю,
торопятся домой, белье свое неся.
А я смотрю им вслед и глаз не отрываю,
хотя на этот свет еще не родился.

   2003


   * * *

На львовском базаре помешанный старый скрипач
играет на скрипке, и смех вызывая и плач.

На призрачной скрипке какой-то беззвучный мотив
старик исполняет, на мальчика взор обратив.

В округе скрипач безобидным слывет дурачком:
никто здесь не помнит со скрипкой его и смычком.

Он вскоре исчезнет, но лет через сорок опять
на скрипке таинственной мальчику будет играть.

А в мире, куда он вернулся из детского сна,
нет музыки больше и скрипка его не нужна.

Но он не уходит: теперь ему мир нипочем,
и чем-то незримым все водит над левым плечом.

   2003


   * * *
                                    Памяти Марины М.

Повсюду смерть, и смерть, и смерть, и смерть.
И ты ушла… Ответь мне, Бога ради,
оттуда, если можешь, – как мне сметь
пытаться жить, взывая о пощаде?

Как продолжать мне верить в то, что нет
загробной тьмы, считать себя поэтом
и повторять: нас разделяет свет,
и ты – на том, а я еще – на этом?..

   2004


   * * *
                        Памяти Бориса Викторова

…И о тебе не плачу потому,
что я теперь тебя несчастней, Боря,
что ты уже покинул эту тьму
и больше нет мучения и горя.

Тебе уже не страшно, мой родной.
Тебе уже не больно, мой хороший.
Теперь ты там в компании одной
с Ириной, и Мариной, и Алёшей.

Там вечный праздник празднуете вы.
Ты пьешь вино с Наташею и Женей.
Теперь ты жив, а мы ещё мертвы
для жизни вожделенной и блаженной.

   2004


            ПСАЛОМ

Ветер воет, проносясь над шатром,
и вокруг меня колышется мрак.
Был когда-то я могучим царем,
но свирепый сокрушил меня враг.

В черном воздухе ищу Твою длань,
и душа моя всю ночь напролет
порывается к Тебе, словно лань
на желанные источники вод.

А засну – так чем блаженнее сны,
тем кошмарней ненавистная явь.
И бездонней не сыскать глубины,
из которой я взываю: избавь!

Возврати мне прежний царственный вид
и по слову Твоему оживи!..
Так терзается несчастный Давид
от пронзительной Господней любви.

   2005


   * * *

Ты плачешь, глаз не открывая,
в потемках полузабытья
не видя очертаний рая…
А может, это плачу я.

Никто не знает, как ужасно
твое страданье и мое.
Зачем же так? Иль все напрасно –
и крест, и гвозди, и копье?..

   2005


   * * *

Здесь пьют ночами алкоголики
и бьют бутылки о скамьи.
А утром дети, сев за столики,
играют в крестики и нолики,
в морские тихие бои.

И Сеня с Ваней в шашки режутся,
А Беня с Моней – в дурака.
И мотыльки на клумбах нежатся,
но не сорвать уже цветка:
былое только чудно брезжится,
а жизнь дика и коротка.

Затихло в парке птичье пение
и хризантемы отцвели.
И смерть и с Ванею, и с Бенею
в кресты сыграла и в нули.

Но ангел скорби и гармонии,
покинув темный небосвод,
над Ваней, Сенею и Монею
в пустынном парке слезы льет.

И вестник света и спасения,
незримо берегущий нас,
суровый ангел воскресения
за Ваней, Бенею и Сенею
сюда слетит в урочный час.

   2005

 
            ТРИПТИХ
       
                             Памяти Е. С.

                    1.

Вот и отмучилось бренное тело.
Как же ты, бедная, выжить хотела!

Даже не знаю, сожгли тебя или
в землю чужую бесслёзно зарыли.

Ах, говорю себе, не все равно ли,
если ты больше не чувствуешь боли

и приобщилась душа твоя к тайне,
сорокадневное кончив скитанье.


                    2.

В тяжком беспамятстве, ночью глубокой
часто мне снится твой взгляд с поволокой,

руки и губы (остаться во сне бы!)…
Верю, что видишь и ты меня с неба.

Чая свиданья, я думать не смею,
что повстречаю слепую психею,

чудного призрака в образе женском,
с ликом, сияющим райским блаженством.


                    3.

Ночью глубокой обняв тебя страстно,
я не пущу тебя в это пространство,

в эти обители, в то измеренье,
где пребываешь бесплотною тенью.

Ты навсегда остаешься со мною
вечно живою, навеки земною

в сладостном сне, где беды не случится, –
с родинкой нежной на правой ключице.

   2007


   * * *

По душной комнате влача
полубезжизненное тело,
моли небесного Врача,
чтобы страданье ослабело.

Уйти б туда, где боли нет.
Но небеса черны над нами.
Закрыв глаза, ты видишь свет.
Закрыв глаза, я вижу пламя.

   2007


   * * *

Наступает мутный вечер,
а за ним – ночная тьма.
Ад, наверное, не вечен.
Лишь бы не сойти с ума.

Ибо в это время суток
боль струится через край.
Боже, попадут ли в рай
потерявшие рассудок?..

   2007


 * * *

…И ангелов я вопрошаю Твоих:
зачем я остался в живых?

Осеннею ночью с промозглой травы
зачем меня подняли вы?

Уж лучше б меня унесли далеко,
где так бы мне стало легко,

в ту местность, куда провиденьем благим
ко мне бы – один за другим –  

в свой срок прибывали любимые мной
из горестной жизни земной.

  2007

 

                         * * *

Снег, укрывший все навеки,
клонит в сон, смежает веки,
словно манит в мир иной.
С именем, на дар похожим,
ты была мне даром Божьим,
стала горем и виной.

Снег валит неумолимо,
и болит неутолимо
все во мне и все вокруг.
Даже ты, со мной измучась,
избрала другую участь.
Бог с тобою, милый друг.

Снег летит над смертной сенью,
заметает путь к спасенью.
Спи, дитя мое, не плачь.
Ангел мой, кружа над бездной,
из пекарни занебесной
принесет тебе калач.

 2008

 

Link10 comments|Leave a comment

СТАТЬИ О РУССКОЙ ПОЭЗИИ [Sep. 7th, 2005|06:50 am]
                                        
                                         ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ


   Статьи «Отравленный источник» и «Совершенство и самовыражение», напечатанные в книге «В черном раю», публикуются здесь в исправленном виде.

   Статья «Судьба и поэзия Евгения Блажеевского» была опубликована в журнале «Континент» (№ 124, 2005 г.). Здесь воспроизводится с небольшими изменениями.
LinkLeave a comment

ОТРАВЛЕННЫЙ ИСТОЧНИК [Sep. 7th, 2005|06:40 am]

   18 февраля 1837 года секретарь шведско-норвежского посольства Густав Нордин извещает свое правительство о трагической гибели Пушкина. Оценивая значение этой понесенной Россией «чувствительной утраты», Нордин среди прочего замечает: «…в отношении стиля г. Пушкин все более и более приближался к той благородной простоте (noble simplicité), которая является печатью подлинного гения» (П. Е. Щеголев, «Дуэль и смерть Пушкина»).

   Такое точное определение творческого метода Пушкина примечательно не только тем, что оно дано иностранцем и притом в ту пору, когда это было очевидно далеко не каждому культурному соотечественнику. Нордину не могла быть известна фраза из пушкинской заметки «О поэтическом слоге», опубликованной спустя почти столетие после гибели поэта: «Мы не только еще не подумали приблизить поэтический слог к благородной простоте, но и прозе стараемся придать напыщенность, поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем».

   Это непонимание, лишь усилившееся к сегодняшнему дню, для дальнейшего развития русской поэзии оказалось поистине роковым. И большая или меньшая степень ее ущербности обуславливалась большей или меньшей степенью этого непонимания.

   Пушкинское определение благородной простоты нуждается отнюдь не в простом истолковании. Примерно в эти же годы поэт, полемизируя с плебейскими установками Булгарина и Полевого, говорит о литературе как о «благородном, аристократическом поприще». Сословный оттенок этого аристократизма ни в коем случае не следует воспринимать метафорически. Строгая иерархия, хорошие манеры (противоположность всему, что «зовется vulgar») и родословная – социальные составляющие пушкинской духовности. В литературных терминах иерархия художественных ценностей выражается в гармоническом подчинении формы смыслу, освященном традицией (родословная) и обусловленном вкусом, «соразмерностью и сообразностью» (хорошие манеры).

   Благородная простота поэтического слога, таким образом, органически вписывается в этот аристократический ряд. Эта простота, обеспечившая высокие достижения русской поэзии в пушкинскую эпоху, увы, не достается последующим поэтам как готовая данность. Ее всякий раз приходится отвоевывать заново, очищать от антипушкинских наслоений.

   Еще при жизни поэта началась первоначальная, бенедиктовская деформация пушкинского канона. Черты враждебной Пушкину поэтики хорошо определила Лидия Гинзбург: «совмещение несовместимых элементов, принципиальная неограниченность средств выражения, допуск любых слов в любых сочетаниях…». Столкновение этих взаимоисключающих поэтик почти всегда отражало борьбу противоположных мироощущений и подходов к поэзии в целом. «Вершинным» поэтам XIX столетия Тютчеву, Фету и Некрасову эта простота давалась относительно легко: они еще дышали последним воздухом Золотого века. Блок и Гумилев, Ходасевич и Георгий Иванов, Пастернак и Заболоцкий приходили к ней разными, порой извилистыми и тернистыми путями. Многие из них на этом пути преодолевали собственную, уже вполне сложившуюся эстетику.

   В XIX веке поэтика эклектической сложности, случайная и периферийная, была еще не в состоянии нанести пушкинскому канону достаточно чувствительный удар – основные разрушения были произведены ею позднее. В то время происходили не менее опасные подмены. Благородство пушкинской простоты постепенно профанировалось набирающим силу разночинческим утилитаризмом, по-своему и в своих целях отрицавшим «условные украшения стихотворства». Окончательное вырождение этой простоты в примитив мы видим в официальной советской поэзии, где восторжествовала простота щипачевско-ошанинского типа, уже ничего общего с пушкинской не имеющая, относящаяся к ней как небытие к бытию. Проводники этой «простоты», лицемерно объявив ее наследницей классических традиций, на деле шарахались от этих традиций, как от чумы. Многим памятно, сколь широко в советских редакциях применялась бранная кличка «литературность», которой клеймили всё, мало-мальски отличавшееся от господствовавшего убожества. Поощрялось нечто исключительно самодельное, «нутряное» и предполагалось, что из этого должен вылупиться некий новый Рубцов, притом что действительный талантливый и насквозь «литературный» Рубцов зачислялся в этот ряд по какому-то недоразумению.

   Футуризм предпринял радикальную попытку разрушения пушкинского канона. Это было осознанное, декларируемое противостояние, теоретические основания которого сегодня смешны, а практические последствия – печальны. Футуристы отворачивались от простоты с каким-то суеверным страхом. Футуризм был своеобразным антиподом пушкинского аристократизма: он не признавал иерархии ценностей, разрывал с традицией, противопоставляя ей вымученное новаторство, грешил дурным вкусом (взять хотя бы Северянина). При всем этом поразительно, каким образом Маяковский имитировал поэзию за отсутствием состава самой поэзии: плоская сентенция камуфлируется головокружительной инверсией, а хлесткая рифма и ошеломительная метафора создают иллюзию содержательной глубины.

   Эта опасность генетического перерождения русской поэзии испугала совестливого Пастернака. Поздний Пастернак – единственный в своем роде пример покаянного отрицания своей же ранней поэтики (см. напр., в его письме к Вяч. В. Иванову: «…я остро и тяжело чувствовал себя виноватым перед Вами, я в Ваших неверных или искусственных нотах слышал свои и мучился тем, какой я Вам подал дурной пример…» или его же признание в письме к В. Шаламову, в том, что он сам, Маяковский и Цветаева «творили беззакония, расшатывая свои собственные устои и расковывая враждебные им силы дилетантизма»). В его обличениях «эстетических прихотей распущенного поколения», жертвовавшего сущностью ради «посторонней остроты», слышится толстовский пафос. В связи с этим вовсе уж не кажется парадоксальным утверждение автора «Сестры моей – жизни», что «в настоящее время менее чем когда-либо есть основание удаляться от пушкинской эстетики».

   Поэтику позднего Мандельштама можно определить как благородную сложность. «Вот уже четверть века, как я (…) наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе» – заявил поэт в письме к Тынянову незадолго до гибели. Сегодня, когда Мандельштам признан победителем и одно суждение о нем отличается от другого лишь большей или меньшей апологетичностью, достаточно ясно определились негативные последствия «изменений», привнесенных им в строение и состав современной поэзии. Сложность Мандельштама (как и Цветаевой) была именно поздней, в отличие от «врожденной» и преодоленной сложности Пастернака. «Камень» – это преимущественно воздушные, пушкински прозрачные стихи. Зрелая сложность Мандельштама, не в последнюю очередь отталкивавшаяся от казенного примитива, была искусством высшего пилотажа, тем высоким искусством, на фоне которого еще резче проступала нищета щипачевско-ошанинской простоты, которое лишало эту простоту права на существование. Так воспринимался Мандельштам в эпоху застоя, и как раз тогда благородная сложность его стихов действительно «кое-что изменила» в сознании поэтов разных поколений.

   Но мандельштамовская поэтика спрятанных реминисценций, «пропущенных звеньев» и «метафорических шифров» (М. Гаспаров) уже заключала в себе зародыш филологического соблазна, овладевшего новейшей поэзией, в которой слово теряет свою семантику вследствие ее неправомерного расширения, где, проще говоря, слова, означая всё, уже не означают ничего. Когда Мандельштам утверждал в «Разговоре о Данте», что «слово является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны», он имел в виду не столько дантовский, сколько свой собственный метод. В его наименее удачных вещах сведение этих «разносторонних» смыслов к единому художественному смыслу требует кропотливого интеллектуального усилия. И даже когда это усилие в конце концов вознаграждается – не происходит цельного поэтического восприятия, той, по его же выражению, «радости узнаванья», которая отличает пушкинский канон («поэзия должна быть глуповата…»). Читатель вместо эстетического наслаждения испытывает всего лишь удовлетворение от разгаданного ребуса.

   Отсюда и поздние мандельштамовские срывы вроде: «недуги – недруги других невскрытых дуг». В своих отношениях с поэтической материей Мандельштам как бы остановился у края пропасти, дошел до критической точки, за которой хаос невозможно организовать гармонией. К этой грани несколько иначе подступала Цветаева. В таких вещах, как «Поэма воздуха», окружавший ее мировой хаос она словно заклинает средствами самого хаоса. Безвременная смерть обоих поэтов почему-то наводит на мысль, что их насильственно оборванное творчество было лишено какой-то последней трансформации. И нельзя исключить, что это было бы приближением к ясности пушкинского типа.

   В новейшей поэзии мандельштамовский принцип ассоциативных сплетений, «знакомства слов» попросту доведен до абсурда. У Парщикова или Кальпиди слова находятся уже в противоестественной связи друг с другом. Иное дело Иван Жданов: его «блаженное, бессмысленное слово», прорвавшееся к читателю на исходе «советской ночи», по крайней мере, исполнено классического благородства.

   Новейшая поэзия унаследовала предшествующие традиции со всеми накопившимися в них ядами, против которых не только не выработала иммунитета, но и активизировала их разрушительную силу. Хилой советской простоте, игнорировавшей поэтическую материю, она противопоставила раздутую материальную сложность. Истоки этого раздувания парадоксально обнаруживаются в доктринах советской же «образованщины», в разнообразных литературных учебах. Во времена, когда высокое назначение поэзии было отменено или забыто, педагоги вроде Сельвинского (чьи собственные стихи – нагляднейший пример принципиальной эклектики) учили, что любое содержание можно выразить любыми средствами. Насаждавшееся ими версификационное экспериментаторство было сродни лысенковской селекции. Так формировалась соблазнительная филологическая ересь, выдвинувшая самоценность стиля, манеры, интонации, «своего» словаря и т. п. Пушкинская ценностная иерархия была в очередной раз поставлена с ног на голову. Подобно тому, как Лев Толстой не считал честность достоинством, в XIX веке под оригинальностью понималось нечто большее, нежели манера и интонация. Пушкин, как известно, говорил о Баратынском: «Он у нас оригинален, ибо мыслит».

   XIX веку было столь же чуждо высокомерное понятие «самовыражение». Связь этого понятия с общим кризисом гуманистической культуры насквозь очевидна. По пушкинскому представлению, творческий акт начинается, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется». Чтобы ощутить конкретное значение этой формулы, необходимо избавиться от принижающего ее метафорического толкования. Самовыражение жаждет непрерывной новизны, постоянно формально прогрессирует, усложняется, меняет метафоры на «метаметафоры» и проч. В лучшем случае мы получаем талантливые стихи с набором изысканных тропов, со «своим» словарем и манерой при отсутствии существа поэзии.

   Пока человек здоров, он не замечает работы того или иного органа, тотчас же дающего знать о себе при болезни. Стиль Лермонтова или Фета с его незаметной, не осознающей себя механикой – сродни здоровому организму, в отличие от стиля самовыражения с его болезненно выпирающими частностями. Обособляющимся стилем неощутимо выхолащивается порою и незаурядный творческий дар. Так случилось с Бродским, законсервировавшим свой стиль в начале семидесятых. Так смысловая внятность в последних стихах Ахмадулиной съедена ее же манерой и интонацией.

   «Здоровый» стиль русской поэзии – это «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Выхожу один я на дорогу…», «Я, я, я. Что за дикое слово! Неужели вон тот – это я?..». Уже не просто стихи, а часть нашего мироощущения. Все прочее – литература.

   Стоит ли удивляться, что стихов теперь почти не читают? Стоит ли задаваться вопросом – почему? Потому что поэзия, не исполняющая своего высокого назначения, не нужна. Потому что поэтика украшательства и изобретательства – в состоянии исчерпанности и разложения. Потому что сегодня даже нечто очень талантливое, созданное по методу «как делать стихи», неизбежно оказывается вторичным. Сейчас невозможно представить себе поэта, который придет и поразит нас неслыханной новизной, потому что источники новизны отравлены. Поезд ушел. Опоздавшие пытаются на ходу вскочить в следующий, но он обречен крушенью, ибо пути впереди разобраны.

   1995
Link9 comments|Leave a comment

СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ [Sep. 7th, 2005|06:26 am]
                                                                                
                                                   Нам не дано предугадать,
                                                   Как  слово наше отзовется,
                                                   И нам сочувствие дается, 
                                                   Как нам дается благодать...
                                                                            Тютчев

 


                                  ГЕНИЙ И БЛАГОДАТЬ

   Чувство, неизменно сопутствующее чтению иных шедевров Пушкина, Лермонтова или Фета: стихи вовсе не написаны в привычном смысле этого слова. Безотчетная уверенность, что такое совершенство не могло быть достигнуто только человеческим, сколь угодно гениальным, порывом. Что стихи как-то угаданы, продиктованы свыше. Что в процесс их создания вмешались чудесные благодатные силы.

   В этом нисколько не сомневались сами поэты. У Пушкина «божественный глагол», касающийся «до слуха чуткого» поэта – не совсем метафора. И Ахматова, которой было хорошо известно, «из какого сора растут стихи», призналась все-таки: «И просто продиктованные строчки / Ложатся в белоснежную тетрадь».
   
   Существование черновиков не должно вводить в заблуждение. Благодать не снисходит на поэта «в готовом виде». То, что называют творчеством, здесь, вероятно, означает встречный прорыв к «божественному» прообразу стихотворения, постепенное отметание «человеческого» сора, случайных и лишних слов, неизбежно наслаивающихся на смутно брезжущий идеал. Неточное слово, небрежная строчка или неряшливая рифма сигнализируют о недоснятии какого-то слоя, недослышании «чутким слухом» какого-то звука. Художественное совершенство и есть максимально возможное приближение к идеальному образцу.

   Но бывают стихи, сотворенные «слишком человеческими» усилиями, не имеющие своего небесного прообраза или не приблизившиеся к нему. Стиль их сочинителя часто проступает на них, точно капли его трудового пота, точно отпечатки пальцев. То, что называют творчеством, здесь означает самовыражение. Это может быть гениальное самовыражение и высокое искусство, как поэзия раннего Пастернака, поздних Цветаевой и Мандельштама. Но даже в такой поэзии нет благодатно даруемого совершенства.


                                             * * *

   Я прекрасно осознаю всю рискованность последнего заявления. Понятия «совершенство» и «самовыражение» здесь подобны опознавательным знакам на плане таинственной пограничной местности. Однако зыбкость границы между ними не означает ее отсутствия.
                                    
                      В тот день всю тебя, от  гребенок до ног,
                      Как трагик в провинции драму Шекспирову,
                      Носил я с собою и знал назубок,
                      Шатался по городу и репетировал...

   Это четверостишие Пастернака Маяковский в своей знаменитой работе «Как делать стихи?» назвал гениальным. С оценкой Маяковского трудно не согласиться, но весьма показательно, что гениальная пастернаковская строфа была выбрана им в качестве иллюстрации образцового деланья стихов. Беру на себя смелость утверждать также, что Маяковский ни в каком случае не стал бы иллюстрировать свои положения таким, например, отрывком из Пушкина:

Было время, процветала
В мире наша сторона;
В воскресение бывала
Церковь Божия полна;
Наших деток в шумной школе
Раздавались голоса,
И сверкали в светлом поле
Серп и быстрая коса...
   
                                          * * *

   В одах «Бог» и «На смерть князя Мещерского» косноязычный державинский стих впервые в русской поэзии прорвался к благодатному совершенству. Преобразив ветхую словесную ткань, благодать через поэта заговорила как бы на собственном языке. (Что это так, понимал сам Державин, вспоминавший на старости лет, как «проливал он благодарные слезы за те понятия, которые ему вперены были» [18, 307] (курсив мой. – И. М.).* Пусть нас не смущают «понятия» – не за одни лишь понятия проливает поэт благодарные слезы!). Волшебная гармония, зазвучавшая в балладах Жуковского и элегиях Батюшкова, тоже не позволяет усомниться в ее сверхъестественной природе.

   Справедливо ли утверждать, что допушкинская поэзия своей обращенностью к верховному Источнику наших благ и скорбей, осознанием тщеты и тленности всего земного и надеждами на потустороннее утешение была особенно предрасположена к благодатным восприятиям? Но духовные оды и «размышления о Божием величестве» писались задолго до и целую вечность после Державина. «Унылая» элегия была традиционным процветающим жанром. Почему же «ответные» волны благодати хлынули именно на Державина и Батюшкова? Оставим на миг слишком напрашивающийся аргумент о превосходстве их талантов. Соблазнительно было бы рассуждать в духе Бродского, что через Державина созревал сам язык и «выталкивал поэта в те сферы, приблизиться к которым он был бы иначе не в состоянии…» [9, 4, 83] (почему это не так, надеюсь показать в дальнейшем). Соблазнительно было бы толковать о смиренной вере Жуковского, о серафической гармонии его личности, обусловившей «его стихов пленительную сладость». Но как, в таком случае, быть с Пушкиным, ветреником и «афеем», которому был уготован дар совершенства, никем не превзойденного?

   Сам Пушкин понимал, что никакие «потому что» здесь не правомерны. «Дух дышит, где хочет». Катастрофа с Сальери случилась не оттого, что он «поверил алгеброй гармонию», а оттого, что вознамерился стяжать благодать «в награду любви горящей, самоотверженья, трудов, усердия, молений...».

   Это было великое прозрение Пушкина.

______________________
   * Здесь и далее в квадратных скобках указывается порядковый номер источника в библиографии, приложенной к концу работы, вслед за ним – номер тома (если он есть) и номер страницы.


                                    * * *

   Но позвольте, возразят мне, – у Пушкина все же речь не о благодати, а о «бессмертном гении» Моцарта! Его-то и желал бы стяжать Сальери в своей безумной распре с небесами! Ведь это как будто не совсем одно и то же?

   Пушкин, четко разграничивший «божественный глагол» и «чуткий слух», конечно же, знал, сколь соблазнительно отождествлять благодать даже со «священным даром» – «бессмертным гением». Все прояснится, если мы спросим себя, кто отождествляет их у Пушкина в своем монологе? И окажется, что Сальери, осознавший неземное происхождение музыки Моцарта, так и не смог понять, что чудо не стяжается ни моленьями, ни самоотверженьем, ни его собственным талантом, с помощью которого он в «искусстве безграничном достигнул степени высокой». И – ни «бессмертным гением» Моцарта – мог бы добавить Пушкин.*

   Расхожие выражения «талант от Бога», «гений от Бога», как ни странно, только запутывают проблему. Можно говорить о гении Моцарта, нельзя говорить о его благодати. «Священный дар», однажды полученный свыше, отныне принадлежит художнику и до некоторой степени находится в его власти. «Божественный глагол», посылаемый в редкие минуты его «священной жертвы», возвращается к своему Источнику, а «бессмертный гений» остается «гулякой праздным» и «меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он…».** Искусство, в особенности в XX веке, дает немало примеров гениальной самореализации; совершенство же через художника являет миру отзвук божественной гармонии.

   Поэтому неравенство талантов не имеет здесь решающего значения. Соблазнительно утверждать, что Державин и Пушкин достигли совершенства, потому что были талантливее Ломоносова и Кюхельбекера. Случается ведь, что благодатью осеняется меньший, а не больший дар. Бродский был, несомненно, талантливей Арсения Тарковского, но, в отличие от последнего, почти не имел творческой благодати.***

________________________
   * С легкой руки Белинского в литературе о «Моцарте и Сальери» утвердилось мнение, что идея трагедии – «вопрос о сущности и взаимных отношениях таланта и гения» [25, 27]. Однако такого различения нет у Пушкина. Напротив, Моцарт, защищая репутацию Бомарше, говорит Сальери: «Он же гений, как ты да я». Примечательна «обмолвка» Вячеслава Иванова: «Сальери завидует благодати, отпущенной Моцарту не по заслугам» [31, 253]. Д. Дарский и М. Костолевская близко подошли к проблеме благодати, но разграничения между гением и благодатью не делали [25; 101, 821].

   **
Кьеркегор говорил о «заблуждении, согласно которому поразительная одаренность гения и есть дух, положенный как дух» [23, 193].

   ***
У раннего Бродского было несколько совершенных стихотворений вроде «Рождественского романса» и «Черного коня». Эти стихи могли казаться «волшебными» даже Ахматовой. Нельзя не отметить также дивное «Сретенье» (1972).


                     СОВЕРШЕНСТВО И САМОВЫРАЖЕНИЕ


   У совершенства нет и не может быть превосходной степени – так полагает ограниченное человеческое сознание. Совершенство есть полнота. Пушкин и Моцарт (а для кого-то, предположим, иные гении) дают нашему эстетическому чувству эталон такой полноты, образец достижений, никем не превзойденных, ни с чем не сравнимых.

   Но значит ли это, что в подобных достижениях заключена полнота всей возможной гармонии, какая-то «окончательная» полнота? И если для Бога нет ничего невозможного, на чем настаивал Кьеркегор, то всегда вероятно чудо, и миру будет дарована гармония более совершенная, чем прежняя, которая тоже ведь была явлена чудом!

   Возможность чуда раскрывает беспредельную перспективу совершенства, возводит его в бесконечную превосходную степень. Но именно поэтому совершенное творческое достижение – всегда только максимальное приближение к своему небесному прообразу, а не абсолютное слияние с ним.


                                 * * *

   Максимальность приближения и означает, что нашему творческому порыву положен предел. Поэтому совершенство в техническом смысле есть полная мера.* О совершенном стихотворении обычно говорят, что в нем ничего ни прибавить, ни убавить нельзя. Недостаток или превышение полной меры – уже несовершенство. Недостаток полной меры (когда «можно прибавить») легче всего заметен в официальной советской поэзии, в скудости ее изобразительных средств. Но, представив себе стихи, например, Ахмадулиной и избыточность их стиля, мы поймем, что такое превышение полной меры (когда «можно убавить»). Оба рода несовершенства в их крайних проявлениях сводятся к графомании. И если в первом случае графомания – простое неумение писать, то во втором – наступает деградация стиля, и пишущий рискует постепенно превратиться в графомана.**

   Но совершенная полнота меры не может быть достигнута или восстановлена несовершенным творческим усилием. Ущерб здесь нельзя восполнить прибавлением, а излишек умерить убавлением, если не происходит чудо. Чудо благодатно преображает художественные средства, создавая возможность совершенного произведения.

   Отсюда понятно, что от художника ни под каким видом нельзя требовать совершенства. Некорректно, например, Евтушенко или Вознесенскому ставить в укор несовершенство их стихов. Соблазнительно говорить при этом, что они как-то «замкнули» слух, вышли не на ту дорогу или руководствовались ложными эстетическими принципами. Лучше всего вспомнить стих из Евангелия: «Они уже получают награду свою». И если их поэзии не дарована благодать – ее должно судить лишь по закону, «ими самими над собою признанным».

____________________________
   * Не зря, говоря о «лирической дерзости» Тютчева, Фет настаивал: «Но рядом с подобной дерзостью в душе поэта должно неугасимо гореть чувство меры» [39, 2, 156].

   **
«Талант и графомания – понятия, не исключающие друг друга» – заметил однажды Георгий Иванов [21, 3, 495].


                                   * * *

   Стихотворение Пушкина «Поэт» помогает установить наиболее существенное метафизическое различие между совершенством и самовыражением. Необходимо только прочесть его «с суеверным вниманием», как нам рекомендовал Гершензон читать Пушкина [13, 15].

   Стихотворение было неправильно или тенденциозно прочитано, вследствие чего и различные трактовки «Поэта» оказывались неверными или поверхностными. Вызывала недоумение, оспаривалась и искажалась несложная, в сущности, мысль Пушкина о том, что поэт погружается «в заботы суетного света» и остается «меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней» пока его «не требует к священной жертве Аполлон», пока не «коснется его слуха божественный глагол». Такой поэт одинаково не устраивал ни утилитаристов, ни эстетов. Революционер Белинский объявил пушкинскую мысль ложной, прибавив, что «наше время преклонит колени перед художником, которого жизнь есть лучший комментарий на его творения, а творения – лучшее оправдание его жизни» [6, 2, 124]. Белинскому вторил сторонник «чистого искусства» М. Катков (в будущем – реакционер): «Это только факт, а не закон. Напротив, мы должны убедиться, что богатый дар природы может вполне проявить себя только при условии высокого нравственного и умственного образования» [33, 394].

   Затем в пушкинском поэте обнаружили двойственность и разлад и немедленно приписали их самому Пушкину. И. Аксаков, утверждая, что Пушкин «сам сильнее всех осознавал в себе эту двойственность», патетически восклицал: «Что должен был испытывать в глубине своего духа носитель таких великих божественных даров в те минуты, когда сознавал свое ничтожество?..» [3, 275]. Вслед за Аксаковым Вл. Соловьев тоже усмотрел в стихотворении «разлад между творческими и житейскими мотивами», будучи уверен, что «в Пушкине, по его собственному свидетельству, были два различные и несвязные между собою существа: вдохновенный жрец Аполлона и ничтожнейший из ничтожных детей мира» [31; 24 – 25]. Злополучную двойственность находили и Мережковский, и Вяч. Иванов, и С. Булгаков, и И. Ильин [31; 130, 256, 281, 330], и Гершензон [13,16], и Вересаев [32, 199]. Булгаков, в отличие от Аксакова, даже знал, что именно «должен был испытывать» Пушкин: «Не обращается ли здесь поэт со словами укора и раскаяния, столь ему свойственных, к самому себе, к своему духу?». Ильин также писал о строгом суде Пушкина над собой.

   Мережковский и Гершензон говорили о «чуде перерождения» поэта в момент творчества, устанавливая связь стихотворения с «Пророком», созданным годом ранее. Связь эта очевидна хотя бы из-за лексического сходства обоих произведений, отмеченного Соловьевым [31, 80]: «до слуха чуткого коснется» – «моих ушей коснулся он»; «душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел» – «отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы» и т. д. Оттого и Аполлон здесь – не мифологическая метафора, а целомудренный заместитель того Бога, чей «глас воззвал» к пушкинскому пророку. Но Ходасевич был прав, призывая не отождествлять поэта с пророком во избежание спекуляций «на тему о высшем призвании поэта по “Пушкину”» [41, 2, 405]. Тем более что такое отождествление лишь углубляет пресловутый «разлад».

   Гершензон, забывая собственный завет «слепо, даже суеверно верить всем сообщениям Пушкина» [13, 95], был убежден, что «Пушкин говорит метафорами: “Аполлон требует поэта”, “до слуха коснулся божественный глагол”» [13, 16]. Однако куда проницательней оказался Лев Шестов, заметивший, что эти пушкинские слова «мы принимаем за метафору» [46, 2, 328] (курсив мой. – И. М.). Во всяком случае, тут – не совсем то переносное значение, что закреплено за метафорой, скажем, в «Поэтическом словаре» Квятковского. Тонкий мыслитель Гершензон невольно смыкался с Писаревым, также увидевшим в Аполлоне и «божественном глаголе» только «аллегорические обороты речи», отрицавшим их «самостоятельное существование» с грубых атеистических позиций [32, 74]. Гершензон, странным образом не желая понять, «чей непостижимый призыв вдруг пробуждает» поэта, договорился до какого-то «гармонического бреда», которым он определил вдохновение по Пушкину [13, 16].
  
   «Пушкин ни единым словом не намекает, что воплощение в одного из “детей ничтожных мира” мешает поэту быть поэтом», – отметил догадливый Ходасевич [41, 2, 118]. О том, что в стихотворении изображен «нормальный творческий процесс», писала и Лидия Гинзбург [14, 187]. Справедливо также ее утверждение, что пушкинские стихи противостоят шеллингианской концепции романтического идеализма любомудров. Но «разлада» нет не потому, что «вступая из эмпирической действительности в область искусства, человек становится иным» (это все то же мережковское «чудо перерождения»), и не потому, что «для Пушкина художественное познание очищало предмет от всего случайного и низменного» [Л. Гинзбург, 14, 187 – 190].

   Обратим внимание на строки самого Пушкина: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон» – «молчит его святая лира». Пушкин не случайно поставил так близко однокоренные эпитеты. Святая лира и должна молчать, пока слуха поэта не коснется божественный глагол (в стихотворении «Рифма» лира прямо названа Пушкиным «божественной»). Пушкин не говорит о запрете, налагаемом Аполлоном: откровенная дидактика была бы не в его духе. Но такое молчание поэта само оказывается святым, и если не вменяется ему в обязанность, то становится его доблестью.* Соответственно, и «ничтожество» поэта – допускаемое («быть может…»), а не декларируемое – не только «не мешает поэту быть поэтом», но и вообще не имеет никакого значения. Совершенно не важно, кто поэт – «гуляка праздный» или директор Царскосельской гимназии.** Пушкин, вопреки домыслам Аксакова и Булгакова, склонялся скорее к оправданию, нежели к осуждению подобного «ничтожества»: «Толпа (…) в подлости своей радуется унижению высокого, слабости могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал как мы, он мерзок как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так, как вы – иначе» [30, 10, 191].

   В стихотворении Пушкина, без сомнения, изображен благодатный творческий акт. «Божественный глагол» – здесь не просто «зов Аполлона, требующий поэта к “жертвоприношению”», как полагал Гершензон [13, 184]. Не бывает абстрактного зова – поэты хорошо знают, что творческий первотолчок конкретно ощутим. Это может быть строка, образ, даже рифма, а также ритм будущих стихов. Пушкинский поэт – «…дикий и суровый, и звуков, и смятенья полн» – совершает встречный прорыв к гармоническому прообразу стихотворения.

   «Искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудою: вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта», – писал Пушкин в предисловии к «Путешествию в Арзрум». То и дело цитируя знаменитое пушкинское определение вдохновения («расположение души к живейшему принятию впечатлений, следственно к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных»), меньше помнят, что несколькими строчками ниже поэт противопоставляет вдохновение восторгу, который «не в силе произвесть истинное великое совершенство» [30, 7, 41]. В «Разговоре книгопродавца с поэтом» Пушкин недвусмысленно определяет вдохновение как «признак Бога». Все, что написано не «по требованию Аполлона», совершенством не является. Это и есть самовыражение.

________________________
   * Так получается, если «слепо и суеверно верить всем сообщениям Пушкина». Не знаю, было ли замечено, что Импровизатор из «Египетских ночей» – изящная насмешка Пушкина над ходячими представлениями о вдохновении. Иначе, отчего чудесные русские стихи у него мгновенно сочинял неаполитанец, который, к тому же, «изъяснялся на плохом французском языке»?

   **
Не имея представления о благодатном прорыве, иные литературоведы безуспешно пытались опровергнуть праздную гульбу Моцарта тем, что гений тоже трудится в поте лица и т. п.

LinkLeave a comment

navigation
[ viewing | most recent entries ]
[ go | earlier ]